18.10.2023

Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга третья. Любовные шалости

Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве

Шляхетская история 1811—1812 годов в двенадцати книгах стихами

 

Книга третья. ЛЮБОВНЫЕ ШАЛОСТИ

 

Посещение Графом сада. • Таинственная нимфа пасет гусей. • Сходство собирания грибов с прогулкой елисейских теней. • Сорта грибов. • Телимена во «Храме грез». • Совещание, касающееся судьбы Тадеуша. • Граф-пейзажист. • Художественные замечания Тадеуша о деревьях и облаках. • Мысли Графа об искусстве. • Звон. • Записка. • Медведь, моспане!

 

 

Граф ехал медленно, не отрывая взгляда

От зеленевшего за изгородью сада.

Почудилось ему — таинственное платье

Блеснуло из окна, как солнце на закате,

И что-то белое слетело легким пухом,

По саду пронеслось легко, единым духом,

В зеленых огурцах сверкнуло на мгновенье,

Как вырвавшийся вдруг из тучи луч весенний,

Когда он упадет на пласт земли кремнистой

И в зеркальце воды — осколок серебристый.

 

Граф соскочил с коня, жокеев отпустил он,

К забору кинулся он с юношеским пылом,

Лазейку отыскал и вдруг, подобно волку,

Который крадется в ягнятник втихомолку,

Он юркнул в огород, задевши куст рукою.

Смутилась девушка: откуда, что такое?

Вот глянула туда, где ветка задрожала, —

Нет никого, и все ж паненка побежала

В другую сторону, а Граф меж лопухами

Пополз и за щавель хватался он руками,

Как жаба прыгая, запрятался в малине

И подивился вдруг невиданной картине.

 

Росло под вишнями немало всяких злаков,

Различные сорта, и вид неодинаков:

За кукурузой шел овес, ячмень усатый,

Пшеница и бобы перемешались с мятой, —

Ну, словом, этот сад с прекрасной незнакомкой

Разбит для птицы был ученой экономкой.

Мадам Кокошкина из рода Гусь-Гусыни-

Чевых — хозяюшка, каких не сыщешь ныне!

Открытие ее известно всей округе,

А раньше слышали о нем две-три подруги,

Не выдали они заветного секрета,

И все ж в Календаре прочли про средство это:

«Как нам домашних птиц беречь от хищных надо».

Граф сроду не видал еще такого сада!

 

В какое время бы туда ни заглянули,

Там зоркий страж — петух стоит на карауле,

Задравши голову, поста не покидая,

Не шелохнется он, за небом наблюдая.

Завидев ястреба, висящего высоко,

Закукарекает, и во мгновенье ока

Попрячутся в хлеба павлины, куры, утки

И даже голуби — со страхом плохи шутки!

Однако в небе враг сегодня не мелькает,

Лишь солнце летнее все жарче припекает,

И птицы разбрелись, ища в тени прохлады,

Купаются в песке, в траве укрыться рады.

 

Среди домашних птиц, над яркими цветами —

Ребячьи головы с льняными волосами;

Девичья голова виднеется меж ними,

Чуть-чуть повыше их, с кудрями золотыми,

А позади павлин раскинул хвост красивый,

Семи цветов на нем играют переливы.

На фоне голубом, как будто на настели,

Льняные головы издалека блестели,

Как в обрамленье звезд, в венке глазков павлиньих,

В ромашках, васильках и голубых, и синих;

Меж золотистою, тяжелой кукурузой,

Уже сгибавшейся от собственного груза,

И шелковой травой с серебряной полоской,

Румяной мальвою, зеленою березкой.

Цветов не перечесть, в глазах рябит от зноя.

Едва колышется все марево цветное.

 

Над гущею стеблей, колосьев, маков с тмином

Поденки легкие повисли балдахином;

Прозрачны, как стекло, легки, как паутинки,

Сквозные крылышки, едва приметны спинки;

Сказал бы: над землей туман редеет тонкий —

Жужжат, но кажутся недвижными поденки.

 

Держала девушка из перьев опахало,

Все серебром оно на солнце отливало,

Отмахивала им от детских головенок

Звенящий, частый дождь кружащихся поденок.

Не рог ли золотой в другой руке? Но странно:

Во рты раскрытые его совала панна.

Кормила малышей, как подобает фее, —

Наверно, рог ее был рогом Амальфеи…рогом Амальфеи — то есть рогом изобилия.[1].

 

Поглядывала все ж она в кусты нередко,

Туда, где хрустнула предательская ветка.

Но не оттуда ей грозило нападенье!

Граф миновать успел докучные растенья,

Внезапно поднялся на огородной грядке

И поклонился ей, уж не играя в прятки.

При виде юноши, склонявшегося бойко,

Хотела улететь, как вспугнутая сойка,

Вспорхнула, понеслась, умчалась бы нежданно,

Но дети, в ужасе от появленья пана

И бегства девушки, вдруг в голос заревели.

Как быть? Не бросить же малюток, в самом деле?

Раздумывая так, боялась оглянуться.

И хоть помедлила, должна была вернуться

(Как призрак, вызванный таинственным заклятьем),

Склонилась к малышам, ну слезы утирать им,

Вот на руки взяла меньшого мальчугана,

Утешила других заботливая панна.

Под крылышко ее уткнулись, как цыплята,

Белоголовые затихшие ребята.

«Ну, что кричали вы? — сказала. — Хорошо ли?

Пан испугается, уйдет он поневоле.

Пан не старик с мешком, пришел он не за вами,

Красивый, ласковый, вы поглядите сами!»

 

Взглянула и она, а Граф завороженный

Глаз не сводил с нее, польщенный, восхищенный.

Тут от смущения красавица зарделась,

Пеняя на себя за собственную смелость.

 

А Граф и вправду был весьма хорош собою;

Румянолиц, глаза как небо голубое,

Трава запуталась в его кудрях волнистых

И несколько листков и стебельков пушистых —

Гирлянда зелени душистая, живая.

На панну он глядел, восторга не скрывая.

«Как величать тебя, волшебное виденье?

Ты нимфа или духТы нимфа или дух… — Граф говорит словами гомеровского Одиссея.[2], небесное творенье?

Сошла на землю к нам по собственной ли воле?

Прикована ли ты судьбой к земной юдоли?

Догадываюсь я: отвергнутый влюбленный,

А может, опекун суровый, непреклонный

Здесь стережет тебя — страдаешь ты невинно…

Достойная, во мне отыщешь паладина!

Не героиня ли ты повести печальной?

Открой мне горести своей судьбины тайной!

Увидя образ твой, лишился я покоя,

Как сердцем властвуешь, так властвуй и рукою!»

Он руку протянул.

 

                                    И заиграл румянец

На девичьих щеках; нисколько не жеманясь,

С восторгом слушала паненка речи эти,

На золото монет так радуются дети,

Не зная им цены. Вот и она внимала

Возвышенным словам, хоть их не понимала.

Спросила наконец, запутавшись в догадках:

«Откуда взялся пан? Что ищет он на грядках?»

 

Тут Графа обдало холодною водою,

Невольно сбавил тон, смущенный простотою:

«Прошу прощения, я помешал забаве,

Паненка на меня теперь сердиться вправе.

Спешил я к завтраку, кружить не захотелось,

И мимо вас пройти я на себя взял смелость.

Тропинка через сад короче и прямее…»

«Пан, вот она, тропа, ступайте же скорее, —

Сказала девушка, — но грядок не топчите!»

«В какую сторону идти мне, покажите!»

Казалось, девушка не поняла, в чем дело,

И с любопытством вдруг на Графа поглядела:

Как на ладони дом, видна к нему дорога,

Чего ж расспрашивать? А Граф искал предлога

Продолжить разговор, допытывался снова:

«Паненка здесь живет, в именье Соплицово?

Как вышло, что еще мы не встречались с нею,

А может быть, она приехала позднее?

Паненкино окно не там ли, за листвою?»

Но девушка в ответ качала головою.

 

Он думал: «Хоть она не моего романа,

Но как же хороша молоденькая панна!

Высокая мечта, порыв души великой

Невидимо цветут, как роза, в чаще дикой,

Но если вынести ее на свет оттуда,

То явится глазам невиданное чудо!»

 

Меж тем садовница тихонько встала снова,

Ребенка подняла, взяв за руку другого,

И прочих погнала перед собой, как стадо

Гогочущих гусят, из молодого сада.

А Графу, уходя, сказала: «Пан, быть может,

Птиц разбежавшихся загнать в хлеба поможет?»

«Мне, птицу загонять?» — Граф крикнул в изумленье,

Но девушка уже исчезла в отдаленье;

Лишь увидал в листве, поникнувшей от зноя,

Глаза, блеснувшие живой голубизною.

 

Но Граф не уходил и вдаль глядел уныло,

Остыл он, как земля, когда зайдет светило,

И все погаснет вдруг, утратив очертанья…

В мечтах забылся Граф — не помогли мечтанья;

От грядок, от кустов свои глаза отвел он:

«Нет! Мало я нашел, а был надежды полон,

Когда по грядкам полз, плененный незнакомкой,

Горела голова, стучало сердце громко,

Манила девушка несбыточной мечтою,

Я столько ждал чудес, увлекшись красотою,

Иначе вышло все — убого, неприглядно:

Прекрасное лицо, зато сама нескладна.

Округлость нежных щек, румянец ярко-алый

Здоровье выдают и простоту, пожалуй.

Но мысли спят еще в душе неискушенной.

Не светский разговор, учтивости лишенный…

Воскликнул наконец, в сердцах кляня простушку:

«За нимфу принял я гусятницу, пастушку!»

 

А с нимфою ушло и все очарованье,

Прозрачность воздуха и красок сочетанье.

Увы! За золото он принимал солому!

 

Теперь, однако, Граф все видит по-другому,

Глядит на пук травы, обвязанный метлицей,

Что перьями считал, и сам себе дивится!

Рог позолоченный, сиявший красотою,

В действительности был морковкою простою!

Мальчишка грыз ее с завидным аппетитом,

Разочарованным казался Граф, сердитым…

 

Так одуванчиком прельщается ребенок,

Не выпустит цветка из пухленьких ручонок,

Захочет приласкать, дохнет — от дуновенья

Пух разлетается в единое мгновенье.

На голый стебелек, совсем неаппетитный,

С отчаяньем глядит ботаник любопытный.

Тут, шляпу на глаза надвинув, без оглядки

Граф поспешил назад, и наступал на грядки,

И огурцы топтал с цветами без пощады,

Пока не миновал затейливой ограды.

«Зачем я спрашивал, как ближе выйти к дому,

А что, как передаст слова мои другому?

Пойдут искать меня и не найдут… о Боже!

Подумают — бежал! На что это похоже?

Не воротиться ли?» Граф колесил по саду,

На бедных огурцах срывал свою досаду,

Пока не увидал кратчайшую дорогу,

Которая вела к знакомому порогу.

По ней он и пошел и, как воришка ловкий,

Что, заметая след, уходит из кладовки,

Назад не поглядел и не убавил хода

(Хоть не следил за ним никто из огорода).

 

Закинув голову, хитрец глядел направо,

А там раскинулась зеленая дубрава.

Там, словно по ковру с узорными цветами,

Под бархатистыми, нависшими ветвями

Фигуры странные сновали в отдаленье,

Как будто под луной кружились привиденья:

Мелькали призраки в одеждах узких, странных,

В накидках и плащах широких полотняных,

Простоволосые и в тюлевой повязке,

Подобно облаку причудливой окраски,

Под ветром полосы цветного шарфа вьются

И, как хвосты комет, за духами несутся.

Иные призраки, уставясь вдаль куда-то,

Бредут, как будто бы лунатики, со ската,

Другие замерли, впились в траву глазами,

Сказал бы: приросли к поляне этой сами,

Те смотрят в сторону, ленивы, полусонны,

Те наклоняются, как будто бьют поклоны.

Вот сходятся они, не обменявшись словом,

Опять расходятся в молчании суровом.

Граф объяснить себе не мог немых движений,

Не елисейские ль расхаживают тени?

Те, что не ведают ни боли, ни страданья,

Ни радостей любви — бесплотные созданья…

 

Кто мог бы угадать в тех духах невесомых

Гостивших у Судьи приятелей, знакомых?

А между тем они подзакусили плотно

И по грибы пошли в тенистый лес охотно.

Как люди умные, толк понимая в деле,

Они заранее все рассчитать сумели

И следом за Судьей не сразу поспешили,

Но подготовиться как следует решили,

И занялись они серьезно туалетом,

Косынки и плащи накинули при этом

И шляпы круглые напялили пастушьи —

Покрыв холстиною сукманы и кунтуши,

Белели шляхтичи, как призрачные души.

Преобразились так все, кроме Телимены

И нескольких юнцов.

 

                                          Но живописной сцены

Граф разгадать не мог, обычаев не зная,

И бросился к теням, пути не разбирая.

 

Не счесть грибов! Юнцам дороже всех лисички,

Прослыли на Литве лисички-невелички

Эмблемой чистоты, их червь точить не станет,

И насекомое к их шляпкам не пристанет!

Паненки боровик разыскивают с жаром,

Грибным полковником зовется он недаромНа Литве широко известна народная песня о грибах, выступающих на войну под командой боровика. В этой песне описаны свойства съедобных грибов (А.М.).[3]!

Все жаждут рыжиков, на вид они скромнее,

Не так прославлены, но все ж их нет вкуснее!

В рассоле хороши зимою либо в осень.

Гречеха мухомор нашел под тенью сосен.

 

А сколько есть грибов невкусных, ядовитых,

Никто не зарится на аппетитный вид их,

Однако ж их едят и волки, и зайчата,

Лесную глушь они украсили богато!

На скатерти полян, как винная посуда, —

Грибов серебряных, червонных, желтых груда.

Не сыроежки ли, как чарочки лесные

С искрящимся вином, цветные, расписные?

Бычки, похожие на брошенные кружки,

Как рюмочки, блестят в сырой траве горькушки,

И, словно молоком наполненные чашки,

Белянки круглые скрываются в овражке;

Поодаль дождевик разбух от черной пыли,

Не перечница ль он? В траве поганки были,

Хоть безыменные, а все же ходят толки,

Что дали имена им русаки и волки.

К тем заячьим грибам никто не прикоснется,

А если, ошибись, в лесу на них наткнется,

То, растоптав ногой досадную поганку,

Посадит он пятно на светлую полянку.

 

Что было до грибов полезных или волчьих

Сестре хозяина? Она вдали от прочих

Шла, голову задрав. Юрист сказал в насмешку,

Что, верно, на ветвях искала сыроежку.

Асессор же сравнил ее поядовитей —

С голубкой, ищущей, где гнездышко бы свить ей.

 

К уединению стремилась Телимена

И, отдаляясь так от прочих постепенно,

На холмик поднялась, пологий и зеленый —

Уютный уголок, ветвями затененный.

Там камень высился, ручей оттуда прядал

И, сыпля брызгами, с журчаньем легким падал

И душистую траву; ища приют от зноя,

Запенясь, пролагал он русло вырезное

На ложе из листвы, травою перевитой,

Проказник тотчас же смирял свой нрав сердитый:

Невидимый для глаз, струился еле-еле,

Мурлыча, как малыш в уютной колыбели,

Когда задернет мать над ней кисейный полог,

Чтоб сон младенческий и сладок был, и долог.

Тенистый уголок, укромный, сокровенный,

Недаром «Храмом грез» был назван Телименой.

 

Здесь, у ручья, она с лилейных плеч спустила

Коралловую шаль, небрежно расстелила

И, как купальщица, боясь воды холодной,

Все не решается коснуться глади водной.

Помедлила еще, но вот склонилась боком

И, точно схвачена коралловым потоком,

Упала, оперлась на локти и лениво

На шали улеглась под серебристой ивой,

Потом загрезила с поникшей головою,

Обложка желтая мелькнула над травою,

Над белизной страниц, шуршащих еле-еле,

Чернели локоны и ленты розовели.

 

В смарагде буйных трав алели складки шали,

Кругом красавицу кораллы украшали,

И кудри черные ей придавали прелесть,

И туфли черные заманчиво виднелись.

Цветная, яркая, в нарядном одеянье

На гусеницу тут была похожа пани,

Заползшую на лист.

 

                                       Увы! Душа страдала —

Такая красота напрасно пропадала!

Никто красавицу не пожирал глазами,

Все были заняты презренными грибами!

Тадеуш на нее поглядывал украдкой,

Но пробирался к ней опасливо, с оглядкой,

С охотником на дроф, пожалуй, мог сравниться,

Который на возу с ветвями едет к птице,

Не то на стрепетов идет неторопливо,

Конь впереди бежит, ружье укрыто гривой.

Прикинется стрелок, что смотрит на дорогу,

И приближается к добыче понемногу, —

Так крался юноша.

 

                                      Но помешал затее

Судья, который шел племянника быстрее.

Вихрь нагонял его и, развевая полы,

С платком на поясе заигрывал, веселый,

И шляпа летняя от бурного порыва

Качалась, как лопух, и то на шею криво,

То на глаза ему назойливо съезжала,

Однако же идти Соплице не мешала.

Вот, руки сполоснув в ручье, белевшем пеной,

На камень рядом сел он с пани Телименой,

На палку оперся потом рукою влажной

И приготовился к беседе очень важной.

«Сестрица, с той поры как к нам приехал Тадя,

Задумываюсь я, на будущее глядя.

Бездетен я и стар, сказать по правде надо:

Племянник для меня — единая отрада!

К тому ж — наследник мой, а я, по воле неба,

Оставлю юноше кусок шляхетский хлеба!

Должна его судьба в имении решиться,

Я за нее несу ответственность, сестрица!

Отец Тадеуша, признаться надо, странный,

И непонятны мне дела его и планы.

Сказался умершим, сам притаился где-то,

Не хочет между тем, чтоб сын узнал про это.

Меня тревожит брат: то в легион…в легион… — в армию Великого герцогства Варшавского.[4] вначале

Он Тадю направлял, я был в большой печали…

Потом согласье дал, чтоб пожил он в поместье,

Женился поскорей… А я уж о невесте

Подумал для него отнюдь не мимоходом:

Здесь с Подкоморием никто не равен родом,

Как раз на выданье его дочурка Анна,

Богата и знатна, собой прекрасна панна,

Хочу сосватать их». Тут пани побледнела

И книжку бросила, вскочила, снова села:

 

«Помилуй, братец мой, да веришь ли ты в Бога?

Зачем его женить? Подумай хоть немного!

Как в голову взбрела подобная затея?

Не стыдно ль превратить красавца в гречкосея!Так называли в Польше провинциальных помещиков, занятых исключительно хозяйством и чуждавшихся общества.[5]

Тебя он проклянет впоследствии за это!

Зарыть такой талант в глухой тиши повета!

Поверь словам моим: есть разум у дитяти,

Пусть наберется он и лоска, и понятий.

Для воспитания нужна ему Варшава…

Ах, милый братец мой! Придумала я, право…

Пошли Тадеуша в столицу за судьбою.

Там зиму проведу, и порешим с тобою,

Как лучше поступить. Принять смогу я меры,

Ну, словом, сделаю все для его карьеры!

С моею помощью он всюду будет принят

И вес приобретет, ведь связям там цены нет!

Чины получит он, а дальше почему ж бы

Не бросить Петербург и не уйти со службы

С большими связями и с орденом в придачу?

Ну, что ответишь мне?» — «Вот задала задачу! —

Ответил ей Судья. — Тадеушу по свету

Не плохо побродить, об этом спора нету!

Я в юности моей пространствовал немало

И в Дубно побывалВ Дубне на Волыни происходили крупные ярмарки.[6] с делами трибунала,

И в Петрокове былВ Петрокове (Пётркове) заседали сессии так называемого «коронного трибунала», то есть высшего суда для польских земель.[7], свет повидал на славу!

Однажды посетил я даже и Варшаву!

Теперь Тадеуша отправил бы я смело

В далекие края поездить так, без дела,

Попутешествовать и свет увидеть, пани,

Поездкой завершить свое образованье.

Не ради орденов — готов просить прощенья,

Российские чины, какое в них значенье? —

Никто из шляхтичей простых и именитых

Не ищет орденов российских и не чтит их.

Приобретается почтение народа

За имя доброе, еще за древность рода,

За должность, данную доверием шляхетским,

А не протекцией и не знакомством светским».

 

«Когда согласен ты, — вскричала Телимена, —

Пошли Тадеуша в столицу непременно!»

 

Затылок почесав, сказал Судья, вздыхая:

«Послать бы я послал, затея неплохая!

Но брата своего ослушаться не смею,

Монаха мне теперь он навязал на шею, —

Ты знаешь, бернардин приехал из-за Вислы;

Мой брат открыл ему намеренья и мысли:

Тадеуша женить на Зосе дал приказ он,

И хорошо бы нам уладить дело разом!

Не скрою от тебя: при браке столь желанном

Мой брат их наделит значительным приданым.

Достался капитал изрядный мне от брата,

По милости его живу теперь богато,

И вправе он решать, — подумай-ка об этом

И помоги, сестра, мне делом и советом!

Мы познакомим их. Сознаюсь я, не споря,

Что Зося молода, но в том не вижу горя.

Давным-давно пора ей показаться в свете,

Хотя и в небольшом, хотя б у нас в повете!»

 

С волненьем слушала Соплицу Телимена,

Вскочила на ноги и села вновь мгновенно.

Как будто своему не доверяя слуху,

Гнала слова его, как прогоняют муху,

Отталкивала их в уста ему обратно

И разразилась вдруг:

 

                                           «Мне это непонятно!

Как быть с племянником, вы разбирайтесь сами!

Об этом, добрый брат, не буду спорить с вами!

Вы с Яцеком вдвоем решайте, как хотите, —

Хоть и в корчму его за стойку посадите,

Пусть носит из лесу вам кабанов и лосей…

Но права нет у вас распоряжаться Зосей!

Что вам до Зосеньки? Ее ращу я с детства,

Пускай твой старший брат давал на это средства

И пенсию платил сиротке ежегодно.

Он не купил ее, и девушка свободна:

Пускай приданое назначил — деньги эти,

Как ведомо тебе и всем другим в повете,

Не без причины ей дает, чего дивиться?

Перед Горешками в большом долгу Соплица!»

Судья внимал речам со скорбным выраженьем,

И с неохотою, и с тайным сожаленьем.

Обидные слова задели за живое,

Он вспыхнул и поник печально головою.

 

А пани кончила: «Я Зосю воспитала,

Я родственница ей, и мне решать пристало,

И не позволю я, чтоб вмешивался всякий…»

«А если Зосенька отыщет счастье в браке? —

Прервал ее Судья. — И влюбится в Тадюшу?»

Но пани крикнула: «Ищи на вербе грушу!

Полюбит или нет — подумаешь, событье!

Питомица моя, всем стану говорить я,

Хоть не богатая, да не простого рода:

Отцом сиротки был вельможа-воевода!

Жених отыщется, за ним не станет дело,

А Зосенька, что мной воспитана умело,

Здесь одичала бы!» Казалось, что отказом

Судья не огорчен, он не повел и глазом,

А молвил весело: «Не гневайся на свата.

Бог видит, я хотел исполнить волю брата,

Хотел и твоего согласия добиться,

Но вправе ты решать, любезная сестрица,

И если Зосеньку отдать не хочешь Таде,

То будь по-твоему, не злись же, Бога ради!

Я брату отпишу, что панну Зосю сыну

Не хочешь отдавать, и объясню причину,

А сам договорюсь я с паном Подкоморьем,

С ним сладим сватовство, наверно, не поспорим!»

 

Но Телимена вмиг ответила: «Помилуй!

Не отказала я тебе, мой братец милый!

Паненка молода, ты сам заметил это,

Посудим, поглядим, не дам еще ответа.

Мы познакомим их, как водится у шляхты,

Нельзя судьбу других решать с бухты-барахты!

И ты не заставляй племянника жениться,

Когда не по сердцу окажется девица!

Ведь сердце не слуга, не знает господина,

Не заковать его в оковы все едино!»

 

Судья, задумавшись, пошел своей дорогой,

Тадеуш тотчас же приблизился немного,

Хотя и делал вид, что увлечен грибами,

Сюда же крался Граф неслышными шагами.

 

Он видел спор Судьи с прекрасной Телименой

И живописною залюбовался сценой.

Вмиг вынул карандаш с бумагой из кармана,

Которые носил с собою постоянно,

И, положив на пень, сказал себе: «Вот случай!

Никто бы выдумать не мог картины лучшей!

Тут он, а там — она! Контрастные фигуры,

И позы смелые, — сейчас пиши с натуры!»

 

Граф протирал лорнет средь сумрака лесного,

Глаза зажмуривал, и вглядывался снова,

И приговаривал: «Чудесней полотна нет,

Но стоит подойти — и что ж глазам предстанет?

Не бархат-изумруд — травы зеленой кромка,

И не дриада, нет! А только экономка!»

 

Граф с Телименою в дому Судьи встречался,

Но красотой ее тогда не восхищался,

Вниманьем не дарил своей знакомки давней

И удивился вдруг, модель мечты узнав в ней.

Он не сводил с нее восторженного взгляда.

Так красили ее и красота наряда,

И не затихшее еще волненье спора,

И освежающий, душистый ветер бора,

И юношей приход, приятный и нежданный, —

Все делало ее красивой и желанной.

 

Тут Граф заговорил: «Прошу у вас прощенья,

Дань благодарности принес и восхищенья!

Сознаться должен вам, что, стоя за березой,

Я подглядеть успел, как тешились вы грезой;

И как же я теперь виновен перед вами,

Пером не описать, не рассказать словами!

За вдохновение обязан вам навеки,

Суди художника, забыв о человеке!

Рисунок удостой вниманьем благосклонным».

И подал ей пейзаж с почтительным поклоном.

Набросок юноши судила Телимена,

Как судят знатоки, с умом, проникновенно,

Скупа на похвалы, щедра на поощренье:

«У пана есть талант, достойный восхищенья!

Работать вы должны, но в поисках натуры

Не льститься на леса и небосвод наш хмурый…

Италия! О, рай! О, чудеса природы!

Тибура дивного классические воды!Тибур, ныне Тиволи — городок неподалеку от Рима, славится красотой местоположения и хорошим климатом. Река Тевероне (Анио) образует возле города красивые водопады.[8]

Ты, Позилипский гротПозилиппо — гора возле Неаполя с большим гротом длиной в 689 метров. Неподалеку развалины древнеримской виллы Паузилипон (в переводе «Отрадное»). Оба эти стиха навеяны строками из описательной поэмы «Зофьювка» Станислава Трембецкого (1739–1812), видного и высоко ценимого Мицкевичем поэта польского Просвещения.[9], покрытый древней славой…

Земля художников! У нас, о Боже правый!

Питомец муз у нас зачах бы в детстве раннем…

Пускай останется эскиз воспоминаньем!

Я сохраню его среди страниц альбома,

Что в столике моем всегда хранится дома».

 

Речь повели они о дуновеньях нежных,

О скалах голубых, о шуме волн прибрежных

И, отдавая дань своих восторгов югу,

Хулили родину и вторили друг другу.

 

А между тем кругом, налево и направо,

Литовские леса темнели величаво.

Кудрявый хмель обвил черемуху багрянцем,

Рябина расцвела пастушеским румянцем,

А рядом с жезлами орешины-менады

Орехов жемчуга вплели в свои наряды,

И тут же детвора — шиповник и калина,

Устами спелыми к ним тянется малина,

Дубы с кустарником переплелись ветвями,

И каждый кавалер уже склонился к даме,

А сбоку парочка, ну, впрямь молодожены!

Всех выше, всех стройней, всех зеленее кроны,

От всех отличные осанкой и нарядом —

Береза белая и граб влюбленный рядом.

Вдали безмолвные ряды высоких буков,

Они, как старики, любуются на внуков,

Седые тополи, за ними бородатый

Пятисотлетний дуб, от старости горбатый,

На предков оперся сухих, окаменелых,

Как на кресты могил, давным-давно замшелых.

 

Тадеуш нервничал, вертясь как на иголках,

Принять участия не мог он в праздных толках,

Когда же принялись они друг перед другом

Деревья восхвалять, взлелеянные югом:

Алоэ, кактусы, оливы и лимоны,

Агавы, апельсин, миндаль и цинамоны,

Орехи грецкие, смоковницы густые,

Хвалили их плоды, все солнцем налитые, —

Тадеуш хмурился, молчал он поневоле

И вдруг заговорил, не сдерживаясь доле.

 

Он горячо любил литовскую природу

И чувству своему дал полную свободу:

«В оранжерее я видал деревья ваши,

Да только наши мне в сто раз милей и краше!

Какое же из них сравнится с нашим кленом,

С березой, елкою и ясенем зеленым?

Быть может, кактусы? А может быть, алоэ?

Растенье хоть куда — колючее и злое!

Видать, что вы хвалить добро чужое склонны,

По вкусу вам пришлись дурацкие лимоны,

Шары из золота в листве одутловатой,

Да их не отличить от карлицы богатой!

Не знаю, чем хорош ваш кипарис хваленый,

Лакей немецкий он, в ливрею облаченный,

Он, мол, незаменим, как траур на кладбище,

Но веет от него не скорбью, а скучищей!

Стоит навытяжку, блюститель этикета,

И не шелохнется, куда как скучно это!

 

Ей-богу, краше их кудрявые березы,

Они, как матери тоскуя, точат слезы,

Как вдовы горькие, заламывают руки

И косы до земли склоняют в смертной муке.

Как выразительны их скорбные фигуры!

Так отчего ты, Граф, не пишешь их с натуры?

Не пишешь тех берез, среди которых дышишь?

Не сетуй, коли так, насмешки ты услышишь:

"Живет, мол, на Литве, живет, мол, на равнине,

А пишет только лишь ущелья да пустыни"».

 

«Приятель, — Граф сказал, — природы совершенство —

Канва искусства, фон; удел души — блаженство,

Она всегда парит на крыльях вдохновенья,

Все совершенствуясь, дарит нам упоенье.

Природы мало нам и вдохновенья мало,

Манит художника обитель идеала!

Не все прекрасное пригодно для искусства,

Из книг узнает пан, что развивает чувство.

Для вдохновения искали пейзажисты

Ансамбль и колорит лучистый, золотистый,

Цвета Италии. Вот почему, конечно,

Землей художников ей называться вечно!

Двух-трех художников сочтем и мы: Брейгеля,

Конечно, старшего, отнюдь не Ван дер Хелля.

Поговорить могли б еще о Рюисдале,

На севере других артистов не видали!

Что ж, небеса не те!» — «Художник пан ОрловскийИзвестный художник-жанрист; за несколько лет до смерти начал писать пейзажи. Умер недавно в Петербурге (А.М.). Орловский Александр (1777–1832) — польский живописец и график, жанрист. Большую часть жизни работал в Петербурге, где и познакомился с Мицкевичем. Пушкин упоминает Орловского в «Руслане и Людмиле».[10],

Артист, а вкус имел сугубо соплицовский, —

Так пани прервала (Соплицам всем на свете

Милее прочих мест леса-дубравы эти). —

Орловский славился, гордилась им столица, —

Эскиз есть у меня, он в столике хранится!

Клянусь я маменькой, что в этой райской жизни

Орловский тосковал о брошенной отчизне,

С годами, кажется, любил ее все больше

И вечно рисовал природу милой Польши!»

 

«Конечно, прав он был! — сказал Тадеуш с жаром, —

Небес Италии не надо мне и даром!

Замерзшая вода — вся прелесть их лазури,

Но лучше во сто крат родных просторов бури!

Поднимешь голову — и над тобою прямо

Раскроется вверху цветная панорама:

Все тучи разные — осенняя ленива,

Дождем набухшая, ползет неторопливо

И по земле метет распущенной косою —

Струящихся дождей сплошною полосою.

А градовая вдаль летит, как шар, по сини,

Она кругла, темна, желта посередине.

А сколько в облаках сегодня непрерывной,

Таинственной игры, изменчивой и дивной:

То облака летят станицей лебединой,

Их, точно сокол, вихрь сгоняет воедино;

То разрастаются быстрее и быстрее

И, гривы распустив, вытягивают шеи,

Взмахнут копытами — и вот уже над нами

Проносятся они лихими табунами,

Белы, как серебро, стремительны, красивы…

И что же? В паруса вдруг превратились гривы!

Исчезли табуны, и, словно на картине,

Несутся корабли по голубой равнине».

 

Граф с Телименою разглядывали тучи,

Старался описать Тадеуш их получше,

А между тем рукой жал ручку Телимены, —

Так несколько минут промчалось тихой сцены.

Граф вынул карандаш с бумагой из кармана,

Он рисовать хотел, но резкий звон нежданно

Раздался вдалеке, и тотчас же из бора

Донесся громкий смех и отголоски спора.

 

Граф, головой качнув, промолвил важным тоном:

«Так все на свете рок кончает медным звоном —

Полет фантазии, утехи бранной славы,

И дружбу тихую, и детские забавы.

Чувствительных сердец живые излиянья,

Вдруг погребальный звон — и меркнут упованья!

Что ж остается нам? Ответьте откровенно!»

«Воспоминание!» — сказала Телимена.

Желая обратить слова печали в шутку,

С улыбкой подала красавцу незабудку.

Поцеловав цветок, Граф вдел его в петлицу.

Тадеуш между тем, срывая медуницу,

Увидел, что скользит к нему, в тени белея,

Рука прелестная, как нежная лилея.

Схватил и удержал он ручку без усилий,

Тонули губы в ней, как пчелы в чашах лилий.

Вдруг холод на губах: то ключик и записка.

В карман засунул их Тадеуш к сердцу близко;

И хоть не понимал, что означает ключик,

Но рад был получить его из милых ручек.

 

За громким звоном вслед летели, словно эхо,

Людские голоса, и крик, и взрывы смеха.

Был этот медный звон настойчив, беспокоен —

Веселых грибников звал из лесу домой он.

Но не печален был звенящий голос меди,

Напротив, говорил о лакомом обеде.

Шел из-под крыши звон, и в полдень постоянно

Сзывал он на обед гостей в усадьбе пана, —

Обычай заведен со времени былого,

И соблюдался он доныне в Соплицово.

Вернулись грибники веселою гурьбою,

Кошелки, кузовки несли они с собою,

Как веер, сложенный в руках у каждой панны, —

Дородный боровик, особенно желанный,

Лисички желтые и мелкие волнушки —

В тени, под елками собрали их подружки.

Нес Войский мухомор, лишь юноши и пани

Вернулись без грибов, не поддержав компаньи.

 

Столпилось общество в столовой в полном сборе;

Вот к месту главному проходит Подкоморий,

Он, самый старший здесь и возрастом, и чином,

Шагает, кланяясь и дамам, и мужчинам,

Ксендз и Судья за ним. Как водится доныне,

Вначале ксендз прочел молитву по-латыни,

Мужчины выпили, на скамьи гости сели,

Литовский холодец в молчанье дружном ели.

 

Царила тишина за праздничным обедом,

И за столом сосед не говорил с соседом,

Сторонники борзых задумались в молчанье, —

Тревожили умы заклад и состязанье,

Ведут к молчанию заботы неизменно.

Смеясь, с Тадеушем болтала Телимена,

И с Графом легкую беседу затевала,

И об Асессоре отнюдь не забывала:

Переняла она повадку птицелова,

Что заманил щегла и метит на другого.

Меж тем соперники счастливые сидели

Неразговорчивы, не пили и не ели.

Граф трогал с нежностью подарок — незабудку,

Тадеуш нервничал, боялся не на шутку,

Что ключик пропадет, он нагибался низко

И проверял: цела ль заветная записка?

Судья венгерское цедил неторопливо

И Подкоморию колено жал учтиво,

Но разговаривать он не имел охоты:

Смущали ум его хозяйские заботы.

 

Не клеилась у них и за жарким беседа,

Прервал сонливое течение обеда

Гость неожиданный, а это был лесничий,

Нарушил смело он обеденный обычай.

К Соплице подскочил, не мог стоять на месте, —

Наверное, принес отличное известье!

Все замерли на миг, он перевел дыханье

И громко закричал: «Медведь! Медведь, моспане!»

Расспрашивать его охотники не стали,

Что зверь занеманский, и сами угадали.

Одна и та же мысль — не потерять бы время —

Сверкнула в головах и завладела всеми.

По кратким возгласам, по жестам торопливым

Видать, что все одним охвачены порывом.

Все разом поднялись, приказы полетели,

Хоть много было их — вели к единой цели.

 

Соплица закричал: «В село лететь галопом,

Чтоб на облаву шли, пусть сотский скажет хлопам!

Пусть не забудет он всем объявить заране:

Неделю барщины скощу я за старанье!»

 

Пан Подкоморий вслед: «Скачите-ка на сивой!

ПиявокПиявки — порода английских псов, малых, но сильных; они служат для охоты на крупного зверя, главным образом на медведя (А.М.).[11] из дому сюда доставьте живо!

Известны всем они, погладь — откусят руку.

Пса Справником зовут. Стряпчиною звать сукуСправник, или капитан-исправник, — начальник уездной полиции. Стряпчий — должностное лицо вроде государственного прокурора. Эти чиновники, часто располагающие возможностью злоупотребить властью, вызывают глубокое отвращение у граждан (А.М.).[12]!

Надев намордники, в мешки их завяжите!

Гоните сивую! Собак скорей тащите!»

Асессор закричал по-русски: «Эй ты, Ванька!

Тесак — дар княжеский — из сундука достань-ка!

(Асессор хвастался перед слугою даже.)

Проверить не забудь и пули в патронташе!»

Нотариус взывал: «Свинца! Свинца! Панове!

А форма для литьяПули отливали в то время сами охотники.[13] в подсумке наготове!»

Судья командовал: «Оповестить плебана,

Чтоб мессу отслужил он завтра утром рано.

Святого Губерта нужна нам будет месса,

А соберемся мы в часовенке у леса».

 

Замолкли возгласы, затихли приказанья,

Все призадумались средь общего молчанья.

И каждый, поводя внимательно глазами,

Искал начальника облавы меж гостями.

Взглянув на Войского, уж не искали боле,

Он дружно избран был для этой важной роли.

Ничуть не оробев пред почестью такою,

Он стукнул по столу могучею рукою,

Достал свои часы, похожие на грушу,

И, поглядев на них, вновь пристегнул к кунтушу.

«Панове, на заре сойдемся мы в каплице,

Перед облавою не грех бы помолиться».

 

Гречеха тотчас же ушел с лесничим вместе —

Им надо обсудить облаву честь по чести,

Как доблестным вождям перед великим боем,

Наметить общий план приходится обоим.

Солдаты спят давно, им грезится атака,

Но бодрствуют вожди у сонного бивака.

 

Обед не шел на ум! Все к делу приступили,

Те ружья чистили, те лошадей кормили.

Да и за ужином все были не речисты,

Не заводили ссор куцисты, соколисты.

Асессор об руку, как с другом и соседом,

Отправился искать свинец с Законоведом,

Другие, утомясь, скорей легли в постели,

Перед облавою все выспаться хотели.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Мицкевич А. Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга третья. Любовные шалости // Читальный зал, polskayaliteratura.pl, 2023

Примечания

    Смотри также:

    06.10.2023

    Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга вторая. Замок

    Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве

    Шляхетская история 1811—1812 годов в двенадцати книгах стихами

     

    Книга вторая. ЗАМОК

     

    Охота с борзыми на косого Гость в замке Последний из дворовых Горешки рассказывает историю последнего Горешки В саду Девушка на огуречной грядке Завтрак Случай с пани Телименой в Петербурге Новая вспышка спора о Куцем и Соколе Вмешательство Робака Речь Войского Пари По грибы.

     

     

    Кто не запомнит лет, когда в полях весною

    Бродил он юношей с двустволкой за спиною?

    Препятствий никаких в дороге не встречалось,

    Чужая от своей межа не отличалась!

    Охотник на Литве — корабль в открытом море,

    Куда глаза глядят, несется на просторе.

    Порою в небеса глядит пытливым оком,

    Читает в облаках, под стать иным пророкам.

    Порою и земле он задает вопросы

    И слушает ее ответ многоголосый.

     

    Чу! Дернул коростель, искать его напрасно,

    Как щука в Немане, он в зелени атласной!

    Там колокольчиком весенним льются песни,

    А жаворонка нет, он скрылся в поднебесье.

    Воробушков вспугнул орлиный клекот грозный,

    Пугает так царей комета в выси звездной.

    Вон ястреб в синеве повис настороженный,

    Дрожа, как мотылек, булавкою пронзенный;

    Едва завидит он добычу острым взором,

    Как тотчас на нее метнется метеором.

     

    Когда ж, о Господи, из горького изгнанья

    Домой вернемся мы, забыв края скитанья,

    Ударим конницей на зайца и лисицу

    И дружно выступим с пехотою на птицу!

    Домашние счета заменят нам газеты,

    А косы и серпы — клинки и пистолеты.

     

    Рассветные лучи, упав на стрехи, снова

    Сквозь щели пробрались и в ригу Соплицова;

    На духовитое рассыпанное сено,

    Где летом молодежь спала обыкновенно;

    Полоски золота в глухую темь проема,

    Как ленты из косы, струились невесомо.

    И солнышко лучом по лицам проводило,

    Как девушка цветком любимого будила.

    Чирикать воробьи пустились на рассвете;

    Загоготал гусак, за ним другой и третий,

    Тут утки крякнули, наскучивши молчаньем,

    Скотина тотчас же отозвалась мычаньем.

     

    Все в доме поднялись, но крепко спал Тадеуш,

    Он после ужина взволнован был, и где уж

    Забыться сном ему! И петухи пропели,

    А он все вертится на скомканной постели.

    Вдруг в сене, как в волнах глубоких, утонул он,

    Спал до тех пор, пока в лицо ему не дунул

    Холодный ветерок. Взглянул, обеспокоясь,

    А это ксендз вошел, в руке сжимая пояс.

    «Surge, puer!»«Surge, рuеr!» (лат.) — «Вставай, мальчик!» Этот шутливый в устах Робака окрик взят из хорошо знакомой Тадеушу школьной грамматики Копчинского, где слова эти приводились в виде примера на повелительное наклонение: «Surge, рuеr, sume librum» и т.д. («Вставай, отрок, собери книги»). Так ксендз Робак напоминает Тадеушу популярное школьное выражение и угрозу, заставлявшую школьника пораньше вставать.[1] — сказал и, точно для острастки,

    Взмахнул он поясом с угрозой, полной ласки.

     

    А во дворе уже охотники толпятся,

    Выводят лошадей, галдят и суетятся,

    Повозки катятся, все делается споро,

    Отозвалась труба, и выпущена свора.

    Завидев лошадей, псарей и доезжачих,

    Борзые прыгают на радостях собачьих,

    Визжат и мечутся — что делается с псами!

    Бегут и головы суют в ошейник сами!

    Должна удачной быть веселая охота,

    Дал Подкоморий знак — пора и за ворота.

     

    Один вслед за другим помчались вереницей,

    И длинный ряд в пути длиннее стал сторицей.

    Асессор и Юрист в средине едут оба,

    В сердцах завистливых еще бушует злоба,

    Но с видом рыцарей они, как люди чести,

    Всю злобу затая, неспешно едут вместе.

    Асессор Сокола ведет, как фаворита,

    А Куцего Юрист спокойно, деловито.

    Коляски позади, а сбоку кавалькада —

    Гарцует молодежь, покрасоваться рада.

     

    Ксендз Робак мерял двор широкими шагами,

    Молился набожно, а сам искал глазами

    Тадеуша; найдя, невольно усмехнулся

    И поманил его — Тадеуш встрепенулся,

    Ксендз пальцем погрозил Тадеушу сурово,

    Но на вопрос — за что? — не отвечал ни слова.

    Напрасно юноша расспрашивал с волненьем,

    Не удостоил ксендз пытливца объясненьем.

    Молитвы прочитав, накрылся капюшоном,

    И юноша ни с чем отъехал к приглашенным.

     

    В тот миг охотники борзых попридержали,

    На месте замерли, покрепче сворки сжали,

    И каждый призывал к молчанию другого,

    Уставясь на Судью; тот увидал косого,

    На камень поднялся и прочим с возвышенья

    Движением руки давал распоряженья.

    Немая тишина царила в поле чистом,

    И дожидались все Асессора с Юристом.

    Тадеуш обогнал соперников и разом

    К Соплице подскакал, ища косого глазом;

    Но серого никак не сыщешь в сером поле,

    Среди камней русак укроется тем боле.

    На зайца указал Тадеушу Соплица,

    Косой приник к земле, боясь пошевелиться;

    Как зачарованный, предчувствием терзаем,

    Глазами красными глядел русак в глаза им;

    Застыл в отчаянье с остекленелым взглядом,

    Казался мертвым он, как мертвый камень рядом.

    Пыль по полю летит, клубится тучей рыжей,

    То Куцый с Соколом, они все ближе, ближе…

    Но тут Нотариус с Асессором вступили

    И с криками: «Ату!» — исчезли в клубах пыли.
     

    Пока погоня шла, невдалеке от лога

    Вдруг показался Граф, он опоздал немного.

    Неаккуратностью прославился в округе,

    Хоть были у него «всегда виновны слуги».

    Проспал он и теперь. К охотникам, веселый,

    Галопом поскакал, пустив по ветру полы.

    На Графе был сюртук, необычайно длинный,

    И слуги ехали за ним рысцою чинной

    В похожих на грибы шапчонках, и в ботфортах,

    В обтянутых штанах, и в куртках не потертых.

    Граф наряжал их так согласно новой моде

    И звал жокеями в домашнем обиходе.

     

    Влетели всадники стремглав на луг зеленый,

    Увидел замок Граф и замер, изумленный.

    Не верил сам себе, что тот же замок это,

    Так изменился он от солнечного света.

    Граф не сводил с него восторженного взгляда:

    Рассыпались лучи по контурам фасада,

    Во мглистом воздухе казалась башня выше,

    Блестела золотом простая жесть на крыше.

    От солнечных лучей, струящихся потоком,

    Играла радуга в разбитых стеклах окон.

    Руины белые под пеленой тумана

    Казались новыми, без трещин, без изъяна.

    Далекой травли гул встревожил гул зеленый

    И в замке отдался, стократно повторенный.

    Казалось, замок был отстроен, обитаем,

    Шумели люди в нем и вторили рога им.

     

    Все Графу нравилось, что было необычным,

    Необычайное считал он романтичным.

    Граф величал себя романтиком; пожалуй,

    И в самом деле был чудак он или шалый:

    На травле отставал и ввысь глядел тоскливо,

    Как смотрит кот на птиц, кружащихся над ивой.

    Без пса и без ружья, как беглый рекрут, в чаще

    Слонялся и сидел над речкою журчащей,

    Он на воду глядел, не шевелясь, часами,

    Как цапля, что пожрать готова рыб глазами.

    Шляхетство местное по всем углам шепталось:

    «У Графа в голове, мол, не хватает малость».

    Но чтили все его за щедрость, древность рода,

    За то, что никогда не обижал народа,

    Со всеми был учтив.
     

                                             В порыве вдохновенья

    Помчался к замку Граф, не медля ни мгновенья.

    Достал он карандаш с бумагой из кармана

    И принялся чертить на ней наброски рьяно;

    Вот, голову подняв, окинул поле взглядом,

    Другого знатока увидел тут же, рядом.

    Глядел на замок он, в карманы сунув руки,

    Как будто камни счесть задумал жрец науки.

    Граф, опознав его, окликнул, но ГервазийПо словам польского мемуариста Ст. Моравского, жил в окрестностях Ковно в годы учительства Мицкевича некий Ратомский, рубака и дуэлист, бывший барский конфедерат (1768) и участник восстания Ясинского (1794), называвший свою саблю, как и Гервазий, «Перочинным ножичком». Ратомский будто бы привлек к себе внимание поэта, зорко высматривавшего подобные «экземпляры стародавней Литвы». В историко-литературном отношении Гервазий принадлежит к традиционному типу старого слуги, широко представленному в польской литературе. В западноевропейской литературе этот тип всесторонне обрисован Вальтер Скоттом.[2]

    Не сразу услыхал, в таком он был экстазе!

    Последний из дворян Горешки, он когда-то

    Нес службу верную у гордого магната,

    Старик уже седой, но все еще здоровый,

    Лицо угрюмое, в морщинах лоб суровый.

    Он был весельчаком, однако после боя,

    В котором пан погиб, не тешился гульбою.

    Не слышал от него с тех пор никто ни шуток,

    Ни смеха громкого, ни складных прибауток,

    Старик не посещал ни свадеб, ни гулянок,

    И стойкости его дивился весь застянокВ Литве называют «околицей» или «застянком» шляхетское селение, чтобы отличить его от собственно деревень или сел, то есть крестьянских поселений (А.М.).[3].

    В ливрею папскую рядился он доселе,

    Но галуны на ней поблекли, пожелтели,

    А некогда они казались золотыми!

    Расшитые гербы пестрели рядом с ними,

    Шелками вышиты Горешков Козероги

    (Зван Козерогом был и шляхтич длинноногий).

    «Мопанку» звал он всех и прозван был «Мопанку»,

    А за рубцы — Рубцом прослыл он по застянку

    (Они всю лысину его избороздили).

    Звался Рубакой он, а герб его забыли.

    И Ключником себя Рубака звал недаромКлючнику доверялись ключи от господского добра, за сохранность которого он и нес ответственность.[4],

    Служил он ключником у пана в замке старом,

    Ключи за поясом носил он и поныне

    На шелковом шнуре с узлом посередине.

    Хоть замок без замков, и все открыто настежь,

    Он где-то дверь нашел — и привалило счастье ж!

    Ее исправил сам, приладил без помехи

    И, открывая дверь, не знал другой утехи.

    Здесь, в комнате пустой, ютился он под кровом,

    Хотя у Графа жить мог и на всем готовом,

    Но замок был ему от всех скорбей лекарство,

    Гервазий за него не отдал бы и царства.

     

    Вот шапку с головы сорвал Гервазий в спешке,

    Склонился низко он пред родичем Горешки,

    И лысина его, иссеченная сталью,

    Светилась далеко. Старик вздохнул с печалью,

    Погладил лысину и вновь склонился низко,

    Растроганно твердя: «Мопанку! Мой паниско!

    Прости, вельможный пан, мне смелость обращенья,

    Привычка такова, в том нет неуваженья,

    "Мопанку" говорить привыкли все Горешки,

    И в этом не было ни капельки насмешки!

    Мопанку, правда ли, что вздумал ты скупиться,

    Не тратиться на суд и уступить Соплице?

    Не верю я, хотя молва прошла плохая».

    На замок он глядел и говорил, вздыхая.

     

    «Дивиться нечему! Ведь замок-то наследный

    Не стоит ничего, а шляхтич надоедный

    Уперся, знает он, что смертной муки хуже

    Сутяжничество мне, я и сложил оружье.

    Приму условия, какие суд предложит». —

    «Как? Мир с Соплицами? Да быть того не может!

    Мир и Соплицы… Мир? — Гервазий так скривился,

    Как будто этими словами подавился. —

    Соплице уступить? Нет! Это не годится,

    В Горешково гнездо не залетит Соплица!

    Пан Граф, не знаете вы сами, что творите,

    Но в замке родовом не так заговорите!

    Слезайте же с коня — и убедитесь сами!»

    И стремя придержал он с этими словами.

     

    Едва взошли они под сумрачные своды,

    Гервазий речь повел: «Здесь в памятные годы

    Вельможный пан сидел за дружеской беседой

    И после сытного, веселого обеда

    Мирил своих крестьян, шутил, и слушал были,

    И сам рассказывал, как в старину любили.

    Так потешался пан, а молодежь, бывало,

    Скакала по двору верхом и фехтовала».

     

    Старик продолжил речь в сенях уже, с порога:

    «Пол камнем вымощен, камней здесь очень много,

    Но больше было тут распито бочек винных

    На сеймах, сеймикахУже в XVI веке, помимо генерального сейма Речи Посполитой, существовало по воеводствам и поветам не менее полусотни сеймиков для избрания в сейм депутатов, которым избиратели давали свои наказы. Эти сеймики оказывали огромное влияние на дела Речи Посполитой вплоть до восшествия на престол Станислава Августа (1764), ограничившего их прерогативы. Богатая шляхта и магнаты устраивали перед открытием сеймиков пиры, чтобы склонить к себе мелкую шляхту и располагать ее голосами.[5], на панских именинах.

    Бочонки шляхтичи таскали из подвала

    На поясах своих. И шляхта пировала.

    На хорах музыка играла неустанноВ старинных замках ставился на хорах орган (А.М.).[6],

    Гром трубный заглушал мелодию органа,

    Гремели здравицы, и громкие виваты

    Сопровождали их под медные раскаты.

    "За здравье короля!" — "За здравье королевы!" —

    "За здравье примасаПримас — архиепископ гнезненский, глава католической Церкви в Польше, первая особа после короля. В периоды междуцарствия правил Польшей. Он созывал сейм, на котором избирался король, председательствовал на этом сейме, а затем короновал короля и королеву. Гервазий правильно передает освященный обычаем порядок тостов на торжественных пирах в старой Польше. После каждого тоста играла музыка и палили из пушек.[7]!" — летело справа, слева.

    "За здравье шляхты всей, простой и именитой!"

    Потом: "За здравие всей Речи Посполитой!" —

    "За братскую любовь!" — Под возгласы такие,

    Бывало, до зари пьют шляхтичи лихие.

    А сколько ждет карет и бричек пароконных,

    Чтоб отвезти домой соседей приглашенных!»

     

    В парадных комнатах, в молчанье погруженный,

    Гервазий взглядывал на своды и колонны,

    Он видел прошлых лет удачи и невзгоды

    И, словно говоря: «Прошли, промчались годы!», —

    То головой качал, а то махал рукою

    И в мыслях горестных не находил покоя.

    Все дальше шли они, уже в зеркальном зале,

    Где рамы без зеркал у голых стен стояли,

    А окна голые зияли пустотою,

    Балкон напротив был над лесенкой витою,

    Гервазий сгорбился под гнетом дум тяжелых,

    Ладонями лицо закрыл, когда ж отвел их,

    То скорбный взгляд являл отчаянье такое,

    Что Граф растрогался и дружеской рукою

    Сжал руку старика, хотя причин печали

    Совсем не понимал. Тут оба помолчали.

    Вдруг шляхтич произнес с подъятою десницей:

    «Нет примирения Горешке и Соплице!

    В тебе Горешков кровь, ты кровный родич пана

    По матери своей, по внучке каштеляна!

    А дед твой, каштелян, был человек известный

    И дядя Стольника. Род именитый, честный.

    Узнай историю сородичей почтенных,

    Что разыгралась здесь, вот в этих самых стенах!

     

    Покойный Стольник был в повете первым паном,

    Гордился он своим сокровищем желанным:

    Дочь у него была прекрасная собою,

    И не было у ней от женихов отбоя.

    А среди шляхтичей ничтожнейшего рода

    Соплица Яцек был, по кличке Воевода.

    Владел заслуженно своею кличкой лестной —

    Глава трехсот Соплиц был человек известный,

    Распоряжался он в повете голосами,

    А сам гордиться мог лишь саблей да усами

    И родовой земли еще клочком ничтожным.

    У пана он бывал, дружил с ясновельможным.

    Пан угощал его пред сеймиками знатно —

    Сторонникам его хотел польстить, понятно.

    Вот тут-то, как на грех, и обнаглел Соплица,

    Задумал этот хват с Горешкой породниться,

    Горешке зятем стать! К нам зачастил без зова

    И обжился у нас; казалось, все готово,

    Посватается он; похлебкой чечевичной

    Однажды встречен был и не пришел вторичноПодать паничу, домогавшемуся руки панны, черную похлебку к столу означало отказ (А.М.).[8].

    А панна, говорят, и впрямь любила хвата,

    Но втайне от других страдала дочь магната.

     

    То были времена Костюшки. Третье мая

    Горешко защищал, шляхетство подымая,

    Конфедератам он хотел помочьЗдесь речь идет о сторонниках Конституции 3 мая: принявший ее сейм объявил себя конфедерацией.[9], однако

    Напали москали в тиши ночного мрака.

    Едва лишь удалось нам запереть ворота,

    Из пушки выпалить… Солдаты шли без счета,

    А мы, пан Стольник, я, да удалые парни,

    Четыре гайдука, да пьяные в поварне,

    Да пани с пробощемПробощ (плебан) — приходский священник.[10] — он был мужчиной дюжим, —

    Все к окнам бросились немедленно с оружьем.

    На приступ москали посыпали, как тати,

    Из ружей десяти мы встретили их — нате!

    Из окон гайдуки, с балкона мы палили.

    Лежала тьма кругом, как в сумрачной могиле.

    Все как по маслу шло, хоть нас и было мало,

    Но ружей двадцать пять здесь на полу лежало;

    Пальнем из одного, враз подают другое:

    Ксендз-пробощ заряжал, не ведая покоя,

    И пани с панною, и девушки старались…

    Да что там говорить, мы доблестно сражались!

    Солдаты градом пуль нас осыпали дружно,

    Стреляли редко мы, но целились как нужно.

    Три раза у дверей сшибались мы с врагами;

    По тройке всякий раз летело вверх ногами!

    Враги в амбар ушли, а во дворе светлело,

    Развеселился пан — пойдет скорее дело!

    Кто только голову из-за стены покажет,

    Он тотчас выстрелит, конечно, не промажет!

    Покатится в траву солдатская фуражка.

    Куда тут нападать — и так им было тяжко!

    Увидя в лагере противников смятенье,

    Горешко сам теперь замыслил нападенье,

    Распорядился он, довольно улыбнулся

    И, закричав: «За мной!» — внезапно пошатнулся.

    Я выстрел услыхал, в груди дыханье сперло…

    Пан говорить хотел — кровь хлынула из горла…

    Попала пуля в грудь. Взглянувши на ворота,

    Он пальцем указать успел мне на кого-то…

    Соплица! Замер я, от злобы холодея;

    По росту, по усам я угадал злодея!

    Он Стольника убил, ружье еще дымилось,

    Хотел я отомстить немедля, ваша милость!

    И я прицелился, стоял он недвижимо…

    Два раза выстрелил и оба раза — мимо!

    На мушку взять его отчаянье мешало.

    На пана глянул я, его уже не стало».

     

    Гервазий зарыдал, лишь вспомнил о потере,

    И дальше продолжал: «Враги ломились в двери,

    А я был сам не свой… Погиб мой пан, опора…

    Не мог я дать врагам достойного отпора.

    На счастье, подоспел на помощь Парфянович,

    Мицкевичей лихих привел из ГорбатовичВ этом поселении близ Новогрудка действительно жили дальние родичи поэта.[11],

    Бойцы как на подбор и, как один, все вместе —

    Противники Соплиц, мечтавшие о мести.

     

    Так славный пан погиб, благочестивый, бравый,

    В роду которого и кресла и булавы!Это значит, что среди предков Стольника были сенаторы и гетманы, высшие военачальники Речи Посполитой.[12]

    Он был отцом крестьян и шляхте кровным братом,

    Но сына не было, чтоб счеты свесть с проклятым!

    Я был его слугой и обмакнул я в рану

    Свой беспощадный меч; известен Ножик пану:

    Прошла молва о нем, он оказал услуги

    На сеймах, сеймиках, как ведомо округе.

    И вот я поклялся Соплицам мстить сторицей,

    Пока о спины их клинок не зазубрится!

    Двоих убил в бою, двоих прикончил в драке,

    А пятого спалил в сарае, знает всякий,

    Он спекся, как пескарь, при удалом наезде.

    Соплицам всем воздал достойное возмездье,

    Всем уши отрубил! Один лишь в целом свете

    Соплица уцелел. Живет у нас в повете —

    Брат Яцека родной, брат подлого нахала

    Доселе здравствует. Ему и горя мало!

    Вкруг замка Стольника шумит его пшеница,

    И в должности судьи панует пан Соплица!

    Уступишь замок ты, чтобы злодея ноги

    Кровь пана моего топтали на пороге?

    Пока Гервазий жив и палец хоть единый

    Он может положить на Ножик перочинный,

    Висящий на стене, над стариковским ложем,

    До той поры Судье мы уступить не можем!»

     

    Граф отвечал ему с восторгом вдохновенным:

    «Недаром так меня тянуло к этим стенам!

    Хотя не говорил никто мне из соседей,

    Что этот замок был игралищем трагедий!

    Мы отберем его, я не потатчик кражам,

    Дворецким будешь ты, фамильной чести стражем!

    Ты взволновал меня! Чего б я только не дал,

    Чтоб этот же рассказ ты ночью мне поведал.

    Накинув темный плащ, я сел бы на руинах,

    А ты бы речь повел об ужасах старинных.

    Увы! Нет у тебя рассказчика призванья!

    Слыхал я много раз подобные преданья

    О злодеяниях, убийствах, об изменах…

    Легенды страшные хранятся в древних стенах!

    Шотландские дворцы, германские поместья

    И замки Англии — все вопиют о мести!

    Из рода в род идут убийства роковые,

    Но в Польше слышу я подобное впервые.

    Недаром и во мне Горешков кровь струится,

    От мщенья моего не скроется Соплица!

    Немедля с ним порву! Кипит в душе отвага!

    Не суд рассудит нас, а пуля или шпага!

    Так честь велит, а я не стану спорить с роком!»

    Гервазий слушал все в раздумии глубоком.

    Из замка вышел Граф, взглянул он на ворота

    И на коня вскочил, вздыхая отчего-то.

    Над монологом он хотел поставить точку:

    «Жаль! Одинок Судья… Влюбился бы я в дочку

    И, в сердце затая жестокие мученья,

    Боролся б и страдал, не победив влеченья!

    Рассказ бы выиграл от затаенной страсти:

    Тут — ненависть и месть, а там — любовь и счастье!»

     

    Так размечтавшись, Граф коня ударил шпорой

    И ловчих увидал невдалеке от бора,

    А Граф был истинным любителем охоты…

    Едва завидел их, отбросил все заботы,

    Ворота миновал и парники с рассадой,

    Но задержал коня пред низенькой оградой

    Садовой.

     

                      Яблони за ней росли рядами

    И осеняли луг. Над пестрыми грядами

    Склоняя лысины, кочны толпились густо,

    О судьбах овощей задумалась капуста.

    Кудрявую морковь горох оплел стручками,

    Уставясь на нее зелеными зрачками.

    Султаном золотым кичилась кукуруза;

    Арбуз на солнце грел раздувшееся пузо,

    За дыней плеть ползла, и развалились дыни

    На грядке бураков, как гостьи, — посредине.

     

    Где провела межа границы ровным грядкам,

    Шеренги конопли следили за порядком.

    Похожа конопля на кипарис зеленый,

    И запах, и листва ей служат обороной;

    Ужу не выбраться из гущи конопляной,

    И одуреть червям в ее листве духмяной.

    Поодаль мотыльки на стебли мака сели,

    Расправив крылышки, которые блестели,

    Как будто вкраплены в них самоцветы были,

    Как жар горевшие от изумрудной пыли, —

    А это мак пестрел, кивая с грядок полных,

    И, как луна средь звезд, в кругу цветов подсолнух,

    Стоявший целый день на солнечном припеке,

    За солнцем лик вращал, большой и круглощекий.

     

    В сторонке от кустов, у самого забора,

    Темнели огурцы, разросшиеся споро,

    Стелились по земле и закрывали грядки

    Узорною листвой, растущей в беспорядке.

    По грядкам девушка легонечко ступала,

    В густой траве она, казалось, утопала,

    Спускаясь с темных гряд, не шла она, а точно

    Плыла в волнах травы, ныряя в ней нарочно.

    Была в соломенной нарядной шляпке панна,

    Две ленты розовых взвивались неустанно,

    И выбивалась прядь волос нежнее шелка,

    Покачивалась в такт плетеная кошелка.

    Склонялась девушка и выпрямлялась гибко;

    Как девочка точь-в-точь, что гонится за рыбкой,

    Играет с ней ногой и ловит ручкой белой,

    Так к огурцам она склонялась то и дело,

    Ногою шарила и белою рукою —

    Залюбовался Граф картиною такою!

    Он вздрогнул, услыхав жокеев приближенье,

    Рукою им махнул: замрите на мгновенье!

    И, шею вытянув, застыл, как будто длинный

    Журавль сторожевой пред стаей журавлиной,

    Что на одной ноге стоит, закрывши око,

    И камень сжал в другой, боясь уснуть глубоко.

     

    Но бернардин вспугнул витающие грезы,

    Окликнул графа он, и, точно в знак угрозы,

    Веревку всю в узлах он показал сердито:

    «Пан хочет огурцов? А вот и огурцы-то!Монаху служила поясом веревка с узлами («огурцами»).[13]

    Подальше от греха! Воспользуйтесь советом,

    Нет овощей про вас на огороде этом!»

    Ксендз, пальцем погрозив, пошел своей дорогой,

    Граф призадумался над этой речью строгой.

    Когда ж он глянул в сад, то никого не встретил,

    Лишь платье белое в окошечке заметил.

    Виднелись и следы; где девушка бежала,

    Трава примятая чуть-чуть еще дрожала,

    Но успокоилась, точь-в-точь вода речная,

    Которой ласточка коснулась, пролетая.

    На зелени густой травы, нежнее шелка,

    Торчала кверху дном плетеная кошелка,

    Запуталась она и на волне зеленой

    Уже без огурцов покачивалась сонно.

     

    С уходом девушки все стало тише, глуше,

    И на дом Граф глядел, настороживши уши.

    Он все раздумывал, а слуги все молчали.

    Уединенный дом, что тихим был вначале,

    Вдруг ожил, зашумел, раздался крик веселый —

    Так улей весь гудит, когда вернутся пчелы.

    А это ловчие домой вернулись с луга,

    И с завтраком уже забегала прислуга.

     

    Вот принесли вино и подают приборы,

    Под стук ножей уже ведутся разговоры;

    Мужчины запросто, в охотничьем наряде,

    С тарелками в руках стоят удобства ради,

    Пристроились к окну, им и столов не нужно,

    О ружьях, о борзых заговорили дружно.

    Уселись за столом Судья и Подкоморий,

    А панны в уголок забились, смех и горе!

    Все беспорядочно за раннею закуской,

    Согласно с модою затейливой, французской.

    Недавно завелось здесь новшество такое,

    И уступил Судья, хотя скорбел душою.

     

    Тут для мужчин — одни, другие блюда — паннам,

    Подносы с кофием несут благоуханным

    Огромные, они расписаны на диво,

    На них кофейники сияют горделиво,

    А возле чашечки саксонского фарфора,

    И полный сливочник у каждого прибора.

    Вкуснее кофия, чем в Польше, не найдете!

    В зажиточных домах напиток сей в почете.

    За варкою следит особая кухарка,

    По праву женщина зовется кофеварка!

    У каждой свой секрет и зерен есть избыток[В оригинале дословно: «Или берет с вицин кофейные зерна лучшего сорта»]. Вицины — это большие суда на Немане, которыми литвины пользуются для ведения торговли с Пруссией, отправляя на них зерно, а взамен получая бакалейные товары (А.М.).[14],

    Попробуй кто другой сварить такой напиток!

    Густой, как старый мед, и, словно уголь, черный,

    Что варится у нас искусницей проворной.

    Без сливок кофий плох, и в этом нет секрета!

    Прислужница идет в молочную с рассвета,

    Расставит загодя молочную посуду

    И сливки свежие снимает отовсюду,

    Чтоб вздулась пеночка, не вышло бы оплошки,

    Для каждой чашечки берет она две ложки.

     

    Но дамы, кофий пить привыкшие в постели,

    За завтраком его уже не захотели.

    Сметаной забелив дымящееся пиво,

    Напиток с творогом приготовляют живо.

     

    Закуска для мужчин была совсем иною —

    Язык, копченый гусь и сало с ветчиною,

    Домашним способом коптят их самым лучшим —

    На можжевеловом густом дыму пахучем.

    В конце же зразами гостей обносят слуги —

    Судья прославился как хлебосол в округе.

     

    Две группы в комнатах образовались вскоре,

    Забылись старики в серьезном разговоре:

    Речь о хозяйстве шла и об указах тоже,

    Указы что ни день, то становились строже.

    Пан Подкоморий вел и о войне беседу,

    И о политике рассказывал соседу.

    А дочка Войского его супруге старой

    Гадала в уголке, надевши окуляры.

    В соседней комнате о травле разговоры —

    Сегодня обошлись без криков и без ссоры.

    Ведь лучшие стрелки, ораторы повета,

    Сидят, насупившись, честь каждого задета!

    Юрист с Асессором травили зайца вместе,

    Трудились хорошо, но не добились чести:

    Они доверили своим борзым косого,

    А заяц скрылся вдруг средь поля ярового.

    Борзые русаком спешили поживиться,

    Но доезжачих тут остановил Соплица —

    Он вытоптать не дал крестьянского посева,

    Пришлось послушаться (хотя и не без гнева),

    А вот теперь сиди, да и гадай, терзаясь:

    Которой из борзых попался в лапы заяц!

    Обеим, может быть? То так, то этак судят,

    И спорам двух сторон, кажись, конца не будет.

    На Войского нашел угрюмый стих молчанья,

    Лишь стенам уделял он все свое вниманье,

    Как будто бы ему охота надоела

    И в голову взбрело совсем иное дело.

    Старик задумался и мухобойкой глухо

    Как хлопнет по стене — убита сразу муха!

     

    А на пороге, здесь,Тадеуш вместе с пани

    Вдали от общества устроили свиданье,

    Хоть разговор их был неинтересен свету,

    О чем-то горячо шептались по секрету.

    Тут юноша узнал, что тетушка богата,

    И что в Судье она привыкла видеть брата,

    Но, если говорить по правде, откровенно,

    Сродни ль племянник ей — не знает Телимена.

    Сестрой Судьи ее родители прозвали,

    Но кровное родство меж ними есть едва ли!

    Намного старше он. Жила она в столице

    И услужить могла десятки раз Соплице,

    Приобрела за то его расположенье,

    Судья зовет ее сестрой в знак уваженья!

    По дружбе с ним она на это согласилась,

    От этих слов гора с плеч юноши свалилась:

    Серьезный разговор, хотя и очень краткий,

    Сомненья прояснил и разрешил загадки.

     

    Дразня Асессора, Нотариус лукавил:

    «Я говорил вчера, охота против правил!

    Не будет толка в ней: для травли рановато,

    Ведь рожь крестьянская еще не всюду сжата,

    Не убрана еще и панская пшеница.

    Поэтому и Граф не пожелал явиться.

    Граф истинный знаток охотничьего дела

    И в знании его поспорит с нами смело!

    Он рос в чужих краях, видал людей без счету

    И варварством зовет литовскую охоту.

    Охотятся у нас, как и во время оно,

    Не соблюдают здесь ни правил, ни закона;

    Границ и полос мы совсем не уважаем

    И по чужой земле свободно разъезжаем.

    Запретов никаких охотники не знают,

    Бесстыдно бьют лисиц, когда они линяют!

    И не дают стрелки уйти зайчихам котным —

    Натравливают псов расправиться с животным!

    Дичь переводится! У москалей найдете

    Цивилизацию — законы об охоте!

    Там для охотников указы есть царевы,

    И нарушителей ждет приговор суровый».

     

    Батистовым платком обмахивая плечи,

    Сказала тетушка вдобавок к этой речи:

    «Клянусь я маменькой! Все правда, что ни слово!

    Россию знаю я, и это мне не ново!

    Я повторяю вам, хоть верить вы не склонны,

    Достойны похвалы там строгие законы!

    О Петербурге я до сей поры жалею.

    Воспоминания, что может быть милее?

    А город! Кто-нибудь из вас бывал в столице?

    План в столике моем до сей поры хранится!

    Там летом высший свет всегда живет на даче,

    Конечно, во дворцах, а где ж еще иначе?

    Жила я во дворце, он был на возвышенье,

    Насыпанном людьми, красиво — восхищенье!

    Красавица Нева поблизости струится…

    Ландшафт прелестен был! План в столике хранится!

    Но на мою беду соседний домик вскоре

    Чиновник мелкий снял, охотник, просто горе!

    Держал он и борзых. Я натерпелась бедствий!

    Жить рядом с псарнею, с чиновником в соседстве!

    Бывало, с книжкою брожу в аллеях сада,

    Сияньем месяца полюбоваться рада, —

    Борзая тут как тут! Бежит, хвостом виляя,

    Ушами шевелит, видать, собака злая!

    Пугалась я не раз, и сердце билось, точно

    Предчувствуя беду, все вышло как нарочно!

    Однажды вывожу гулять свою болонку,

    Борзая бросилась за песиком вдогонку,

    Разорвала его у ног моих на части!

    Дар князя Сукина! Болонка белой масти!

    Собачка резвая, живая, словно птица…

    Есть у меня портрет, он в столике хранится.

    Погибла, бедная! Я от большой печали

    Упала в обморок, тиски мне сердце сжали…

    И хуже было бы, но, в лекарстве искусен,

    Явился к нам Кирилл Гаврилыч КозодусинВ рукописи стояла подлинная русская фамилия: Козодавлев.[15].

    Тот егермейстер был с отзывчивой душою

    И захотел смягчить отчаянье большое.

    Велел он притащить за шиворот чинушу;

    Со страха негодяй едва не отдал душу!

    "Как ты осмелился под самым царским носом

    Лань котную травить?" Ну, оглушил вопросом!

    Чиновник побледнел, в ответ лепечет что-то;

    Мол, им пока еще не начата охота,

    Мол, смеет доложить, едва на то дерзая:

    Болонку, а не лань разорвала борзая!

    "Как… Возражаешь мне? Мне, царскому вельможе!

    Еще и лжешь в лицо! На что это похоже?

    Да знаешь ли, кто я? Придворный егермейстер!

    Пускай рассудит нас тотчас же полицмейстер!"

    Когда явился тот, защитник мой умело

    Сам рассказал ему о том, как было дело:

    "Вот эту лань зовет собакой дурачина,

    Скажи по совести, что это за дичина?"

    А тот, как водится, все понял с полуслова,

    За дерзость чудака он осудил сурово,

    Советовал ему по-дружески, однако,

    Признать свою вину рачительный служака.

    Вельможе по сердцу пришлось его решенье,

    Он обещал царя просить о снисхожденье.

    Борзых повесили, чиновник в каталажке

    Неделю отсидел — царь не дает поблажки!

    Мы посмеялись всласть над выдумкою славной

    И рассмешили свет историей забавной;

    Над егермейстерским сужденьем о болонке

    Смеялся государь, а он ценитель тонкий!»

     

    Судья и бернардин, готовясь к жаркой схватке,

    Открыли козыри и набирали взятки.

    Соплица козырь взял — ну, ксендз, пиши пропало!

    Однако же рассказ увлек Судью сначала,

    Он не откозырял, а только поднял руку

    И Робака обрек на медленную муку;

    Дослушав до конца, не возвращался к картам.

    «Пусть не нахвалятся, — воскликнул он с азартом,

    Порядком москалей и просвещеньем немцев;

    Пускай поучатся теперь у иноземцев

    Охоте на зверей немудрые поляки

    И стражников зовут, заслышав лай собаки,

    Пускай хватают пса с нехитрою добычей —

    Мы ж на Литве блюдем былых времен обычай!

    Зверья достаточно для нас и для соседства,

    Не станем следствия чинить в кругу шляхетства.

    Богаты хлебом мы, не объедят борзые,

    Хотя и забегут в чужие яровые.

    Не тронь крестьянских нив! — они лишь под запретом!»

     

    Вмещался эконом: «Могу сказать об этом:

    И для крестьянина невелика потеря,

    Пан платит дорого за этакого зверя!

    За десять колосков мой щедрый пан, бывало,

    Копною плачивал, и то казалось мало!

    Он талер прибавлял. От щедрости подобной

    Крестьяне портятся, я расскажу подробней…»

    Но дальше продолжать не дали эконому.

    Шумело общество, и каждый по-иному

    Доказывал свое; посыпались остроты,

    Но вскоре спор прервал смешки и анекдоты.

     

    Тадеуша вдвоем с прекрасной Телименой,

    На радость парочке, забыли несомненно.

    В восторге юноша был от любезной пани,

    Одной ей уделял он все свое вниманье.

    Беседа их велась все тише, замирая…

    Тадеуш, точно слов ее не разбирая,

    Склонился близко к ней и вдруг, лишась покоя,

    Тепло щеки ее почувствовал щекою.

    Глазами он вбирал очей очарованье,

    Дыханье затая, впивал ее дыханье.

     

    Вдруг муха меж их уст, а вслед за мухой бойкой

    Пан Войский тотчас же ударил мухобойкой.

     

    Обилье мух в Литве, особые меж ними

    Слывут шляхетскими, по праву носят имя.

    Шляхтянка черная, черны все мухи в мире,

    Но эта покрупней, и грудь чуть-чуть пошире,

    А на лету гудит, жужжит протяжно, глухо

    И паутину рвет — видать, всем мухам муха!

    Уже запутавшись, три дня с жужжаньем бьется

    И может с пауком успешно побороться.

    Все это Войский знал и уверял застянок,

    Что мухи род ведут от этих вот шляхтянок,

    Что муха крупная сродни пчелиной матке,

    Что с гибелью ее погибнут их остатки.

    Однако ни плебан, ни экономка пана

    Ему не верили. По мнению плебана,

    Не от шляхетских мух шли мухи-невелички!

    Пан Войский все-таки не оставлял привычки:

    Бил мухобойкой он по всем шляхетским мухам —

    И вдруг такая вот гудит над самым ухом!

    Ударил Войский — хлоп! Нет, не попал — оплошка!

    Захлопал вновь и вновь, чуть не разбил окошка…

    Шляхтянка, одурев, из комнаты метнулась,

    Но подле выхода на парочку наткнулась

    И меж их лицами с жужжаньем пролетела,

    Гречеха хлопнул вслед — не забывал он дела, —

    И отшатнулись вдруг две головы пугливо,

    Как будто надвое расколотая ива.

    Врасплох застигнуты, как робкие воришки,

    О притолоку тут они набили шишки.

     

    Никто их не видал, затем что в разговоры,

    Еще негромкие, хотя кипели споры,

    Вдруг крики ворвались: бывает так в дубраве,

    Когда безмолвно ждут лисицу на облаве;

    Вдали трещат кусты, чуть слышен лай собачий,

    Но поднял кабана ретивый доезжачий —

    И зашумело все, залаяли собаки,

    И содрогнулся лес в прохладном полумраке.

    Так и с беседою: неторопливо льется,

    Покуда с «кабаном» теченье не столкнется.

    «Кабан» — давнишний спор борзятников отменных

    О качествах борзых, столь необыкновенных.

    Он краток был, но вмиг нарушил весь порядок,

    Так много колкостей, обидных слов, нападок

    Обрушил, что смешал в одно три фазы спора:

    Гнев, вызов, колкости, дойдет до драки скоро!

     

    В другую комнату все бросились толпою,

    И на порог они нахлынули волною,

    Тут смыло парочку бушующею кликой.

    Была та парочка как Янус, бог двуликий.

     

    Едва оправились Тадеуш с Телименой,

    Как смолкли окрики, и спор утих мгновенно.

    Вновь говор слышится, и смех звенит повсюду,

    А это ксендз пришел и дал явиться чуду.

    Был он немолодым, но крепким и плечистым,

    Услышав жаркий спор Асессора с Юристом,

    Решил не допустить друзей до рукопашной,

    Схватив за шиворот борзятников бесстрашно,

    Так лбами стукнул их, как на святой неделе

    Яйцом бьют о яйцо, аж искры полетели!

    Ксендз руки распростер, швырнув обоих сразу,

    Мгновенье постоял, напрягшись до отказу

    (Сравниться мог бы он с недвижным обелиском),

    «Мир вам!» — провозгласил и «Pax, pax, рах vobiscum!»

     

    Расхохотались все уже без всякой злобы —

    Ведь уважаются духовные особы!

    Браниться не могли, а после этой пробы

    Не смели в спор вступать: все рвение пропало,

    Меж тем достойный ксендз, не возгордись нимало,

    Триумфа не искал, на спорщиков не цыкнул,

    Не погрозился им и даже не окликнул,

    Поправив капюшон, стянул веревку туже

    И двери затворил.

     

                                         Едва он вышел, тут же

    Уселись меж сторон Судья и Подкоморий.

    От размышления очнулся Войский вскоре,

    И, выступив вперед, он стал перед гостями,

    Оглядывая всех блестящими глазами,

    Махнул хлопушкою, как машет ксендз кропилом,

    На тех, чей разговор шел с наибольшим пылом,

    И, с важностью подняв ее над головою,

    Собранью подал знак, как гетман булавою,

    Призвав к молчанию. Заговорил он строго:

     

    «Уймитесь, шляхтичи! Подумайте немного,

    Не вы ли первые стрелки во всем повете?

    Да знаете ль, к чему приводят ссоры эти?

    Вот наша молодежь — надежда и опора,

    Чья слава прогреметь должна под сенью бора;

    Но юноши — увы! — не тянутся к охоте,

    А вы какой пример им нынче подаете?

    Стыдитесь! На глазах зеленой молодежи

    Едва не подрались, вот до чего я дожил!

    Подумали бы вы хоть о моих сединах;

    Я знал получше вас охотников старинных

    И, как судья, меж них известен был в округе.

    Кто равен Рейтану в стрельбе? Скажите, други!

    Схватиться с кабаном, напасть на след медвежий

    Всех лучше мог у нас Бялопетрович Ежи!

    Бил зайца на бегу не раз из пистолета

    Жегота молодой, кому по силам это?

    А ТераевичТераевич, не раз упоминаемый в поэме, принадлежал к числу родственников Мицкевича. Тераевичи жили в Пуцевичах. На дочери судьи Тераевича был женат Александр Мицкевич, брат поэта.[16] пан? Охотник был великий!

    Ходил на кабана, бывало, только с пикой!

    БудревичБудревич — имя одного из друзей Мицкевича по Виленскому университету, где было двое Будревичей, коренастых, сильных и неуклюжих братьев, над которыми часто подшучивали товарищи. Их прозвали «Будрысами», и это прозвище вошло в знаменитую балладу Мицкевича «Три Будрыса».[17], не страшась, вступал с медведем в схватку…

    А спор затеется, тогда мы для порядку,

    Вернувшись из лесу, как подобает людям,

    Заклады ставили и доверяли судьям!

    Огинскому барсук немалых стоил денег,

    А Неселовскому волчица — деревенек.

    Вот так же поступить и вам, панове, надо —

    Решите этот спор при помощи заклада!

    Слова срываются, а ветер их уносит,

    Да что там говорить? Язык покоя просит!

    Пусть полюбовный суд обоих вас рассудит,

    Никто решения оспаривать не будет.

    Я упрошу Судью помочь вам в незадаче:

    Пусть забирается в пшеницу доезжачий,

    Судья уступит мне, не оттолкнет молений!»

    С покорной просьбою он сжал Судье колени.

     

    «Коня! — вскричал Юрист. — В заклад коня и сбрую!

    Фамильный перстенек впиши в статью вторую,

    Его в salarium арбитру дать готов я,

    Как доказательство, что выполню условья!»

    Асессор отвечал: «А я поставлю разом

    Ошейник золотой и мой смычокСмычок — правильнее было бы перевести «поводок», «сворка».[18] с алмазом,

    Работа красотой поспорит с камнем этим!

    Признаться, я хотел его оставить детям,

    Ведь я женюсь еще… От князя РадзивиллаКнязь Доминик Радзивилл, большой любитель охоты, эмигрировал в герцогство Варшавское и сформировал там за свой счет кавалерийский полк, которым и командовал. Умер во Франции. С ним угасла мужская линия Радзивиллов, князей Олыки и Несвижа, самых крупных магнатов в Польше и, должно быть, во всей Европе (А.М.).[19]

    Достался мне смычок, на травле это было:

    Сангушко, МейенМейен отличился в народной войне во времена Костюшки. Под Вильно до настоящего времени показывают мейенские окопы (А.М.). Сангушко — магнатский род в Литве; трудно сказать, о каком из Сангушко идет здесь речь. В оригинале этот Сангушко назван маршалом; но многие Сангушки бывали великими маршалами, коронными и литовскими, то есть высшими сановниками в государстве (не смешивать с поветовыми маршалами).[20], он и я; с их кобелями

    Я суку выпустил, и, посудите сами,

    На травле памятной — неслыханное дело! —

    Шесть русаков загнать она одна сумела!

    Охотились тогда мы на Куписком полеКупиское поле — луга на Немане, к юго-востоку от Новогрудка.[21],

    Князь соскочил с коня, не мог сдержаться доле,

    К собаке подскочил и, горячо целуя,

    Восторженно хвалил чудесную борзую:

    Три раза по спине хватив ее рукою,

    Торжественно нарек "Купискою княжною"!

    Так сам Наполеон в князья вождей возводит

    По месту подвига, где битва происходит».

     

    Но Телимена тут, наскучив шумом свары,

    Решила погулять, искала только пары.

    Корзинку захватив, сказала: «Может статься,

    Панове, в комнатах хотите вы остаться,

    А я так по грибы! Чего сидеть напрасно?»

    И, голову покрыв косынкой ярко-красной,

    Дочь Подкомория взяла с собой, плутовка,

    И юбку подняла над щиколоткой ловко.

    Тадеуш поспешил за нею вслед украдкой.

     

    Судья доволен был счастливою догадкой,

    При помощи ее хотел избегнуть спора

    И крикнул: «По грибы! А кто придет из бора

    И лучший гриб найдет, тот будет за обедом

    Прекраснейшей из дам счастливейшим соседом.

    Когда ж за панною останется победа,

    Пусть по сердцу себе найдет она соседа».

    При копировании материалов необходимо указать следующее:
    Источник: Мицкевич А. Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве. Книга вторая. Замок // Читальный зал, polskayaliteratura.pl, 2023

    Примечания

      Смотри также:

      Loading...