Легенда Татр. Часть первая: Марина из Грубого (16)
Собек снова ушел в курную избу, а когда на другой день проснулся на рассвете, Марина не стояла, как всегда, у печки и не готовила завтрак. Он ждал, но не дождался ее. Отворил дверь в горницу и увидел на постели одну Беату. Он подошел, стал около нее и зашептал:
— Как же я позволил бы кому-нибудь взять тебя, если ты хочешь жить у нас, цветок лилии? Нет, не дождутся! Я не воевода, не князь, мне нечего думать о тебе, но никто не сможет так любить тебя и не будет так любить! Во власти твоей — кровь моя и жизнь, пташка долин, лилия моя!
Он, не сознавая, что шепчет, опустился на колени перед кроватью. Вдруг Беата проснулась и, увидев Собека, воскликнула с удивлением и страхом:
— Что такое? Что вы делаете, Собек?
— Я Марину искал… хотел помолиться, — ответил, вставая, смущенный Собек.
— Марины нет?
— Нет!..
А она, оседлавши лошадь и взяв в руки косу, рысью ехала через лес к Заборне. Она спешила: не дождавшись слуги, Сенявский, конечно, двинется к Татрам. Это надо было предупредить.
Дороги она не знала, но сломя голову домчалась до ближайшей деревни, а там мужики сказали ей, куда надо ехать.
Когда она подъехала к Заборне, было уже около полудня; она ехала медленно, потому что лошадь устала. Да и она сама была сильно утомлена долгой скачкой и тяжелыми мыслями.
Она ехала навстречу несчастью, чтобы предупредить его, не дать ему свершиться.
Она еще не знала, что будет делать, хотела только задержать нападение Сенявского на Грубое.
Она отдавала себя в его руки; хотела лечь у его ног, как порог, переступить который он не сможет. Что с нею будет, она не могла предвидеть.
Чувствовала одно: что боги ее призвали, что они вели ее мстить Сенявскому за поражение отряда, который вел Собек, за кол пана Костки, за смерть деда, за разграбление дома — мстить, хотя в сердце ее было любви столько же, сколько ненависти…
Дедилия, богиня любви, не услышала ее молитвы… У богини любви, окруженной голубями, увенчанной миртами и алыми розами, под грудью была голубая перевязь, и сердце было видно, чтобы можно было убедиться, что нет в нем ничего нечистого, ни жажды мести, ни злобы. В сердце Марины все чувства были как змеи среди лилий. Она и любила, и ненавидела.
Она держалась лесных дорог, чтобы не попадаться никому на глаза, и, чтобы не сбиться с пути, все время смотрела на вершину Бабьей горы, под которой лежала Заборня. Иногда встречные указывали ей дорогу. Она выдавала себя за сестру Яносика Нендзы Литмановского и говорила, что брат послал ее к Баюсу из Лещин, рыжеусому атаману, убившему панов Трояновского, Бобровницкого и Былину. Этого было достаточно. Никто не осмеливался дерзко поднять на нее глаза, и только когда она проезжала, парни жадно поглядывали на эту красавицу.
Она приехала после полудня и заявила страже, стоящей перед корчмой, что у нее есть дело от Томека к пану.
Сенявский в это время сидел в комнате, обитой привезенными коврами, и писал стихи. Он чувствовал себя одиноким, покинутым, и сердце его было исполнено тоски и горечи. Когда слуга постучал в дверь, он едва приподнял голову, но, узнав, что девушка с косою в руке приехала верхом и остановилась перед корчмой, бросил перо, вскочил из-за стола и выбежал во двор.
Изумился он чрезвычайно, но только в первую минуту. Он подскочил к Марине и крикнул, как в Чорштынском замке:
— Ты?
— Я, — ответила Марина с лошади.
Вокруг стояли драгуны: десятка два людей, бывших свидетелями позора, которым Марина покрыла его в Чорштыне. Бешенство охватило Сенявского. Вспыхнув, как огонь, он закричал, не помня себя:
— Взять ее!
Драгуны стащили Марину с лошади, прежде чем она успела замахнуться косой.
— Раздеть! — крикнул Сенявский.
С плеч Марины сорвали полушубок.
— Донага!
Она не сопротивлялась. Несколько сильных рук держали ее; с нее сорвали платок, юбки и, наконец, рубашку. Коса расплелась, и волосы рассыпались по плечам.
Она не кричала. Смертельно бледная, смотрела в глаза Сенявскому. Ничего человеческого не было в этом взгляде.
Высокие, прямые плечи ее не дрожали под руками солдат. Она стояла голая, похожая на стройную, гибкую, крепкую ель.
Переглядывались даже привыкшие ко всему солдаты Сенявского. А он, по своему обыкновению, подбоченился и, тяжело дыша от страсти, глядел на Марину.
Марина не знала, что он с ней сделает: не бросит ли ее на потеху драгунам? И ее лазурные глаза, словно острые ножи из голубой стали, старались проникнуть в самое сердце Сенявского. Смертельный ужас овладел ею. Только глаза и зубы были ее оружием в эту минуту. Сенявский стоял и смотрел на нее.
Видывал он во время своих путешествий по Италии мраморные статуи древних богинь. И Марина напоминала ему Диану, богиню охоты, с копьем в руке преследовавшую оленя.
Расцветшая сила сочеталась в теле Марины с расцветом женственной прелести. У Сенявского задрожали губы, подбородок поднялся вперед, шея вытянулась, как у сокола, летящего за добычей, — неожиданно, словно подгоняемый силой, превосходящей все, он подскочил к девушке, обнял ее одной рукой и, крикнув драгунам: «Прочь!» — голую втащил по каменным ступеням в корчму; здесь он, закрыв глаза, чтобы не видеть ее взгляда, сжал ее в объятиях. А она, чуя уже над собой власть Дедилии, богини любви, подумала, что ложится преградой между Топорами и Сенявским.
Оба долго молчали. Наконец Сенявский прошептал:
— Ты любила меня?
— Любила, — отвечала Марина.
— Зачем же ты мне противилась?
— Я не шиповник, который можно сорвать, понюхать и бросить!
— Любишь меня еще?
— А что ты сделал?
— Что хотел!
Сенявский почувствовал, как руки Марины сошлись за его спиной и впились в поясницу.
— Тебя Томек послал?
— Да. Я нашла его в лесу умирающим.
— А что с ним случилось?
— Медведица его помяла.
— Панна Гербурт у вас?
— Я бы убила и ее, и тебя! — сказала Марина.
— Значит, любишь еще?
Марина не ответила, только рукою нащупала то место, где билось сердце Сенявского.
После победы под Берестечком были совершенно подавлены крестьянские бунты. Вести о повсеместных разгромах деревень, о казнях и мести со стороны шляхты приходили все чаще и были все ужаснее, а Сульницкий, злясь на Сенявского за то, что тот держит его в глухой Заборне, бесчинствовал сам и разрешал бесчинствовать солдатам. Начались пожары, насилия, убийства и грабежи; каждую ночь во многих местах горели дома, и огромное зарево стояло на небе. Этими заревами приветствовали друг друга пан Ланцкоронский, впоследствии убитый мужиками, ротмистр Циковский и Сульницкий, слуга Сенявского.
В одну из таких багровых ночей Кшись проснулся и сказал жене своей Бырке:
— Бырка, если так будет продолжаться, так и до нас дойдет.
— Дойдет! — с закоренелым бабьим пессимизмом согласилась Бырка.
— Если не переменится дело, плохо нам будет.
— Плохо!
— Надо спасаться.
— Надо!
— Руки-то у нас есть, а головы нет, — сказал Кшись.
— То-то и оно…
— Собек Топор — вот был мужик!
— Ага!
— Только не повезло ему под Чорштыном. Люди веру в него потеряли. И что-то с ним неладное творится. Я его видел третьего дня. Дохлый какой-то ходит. Да еще Маринка куда-то пропала…
— Кажись, и лошадь взяла?
— Да.
— Ну, так нечего на Собека удивляться. Лошадь — большой убыток.
— Собек в вожаки теперь не годится. А вот я знаю другого.
— Кто же такой?
— Литмановский Яносик.
— Атаман этот?
— Он. Вот это молодец! Если и он нас не спасет, так уж больше некому! Он только ногой топнет, как у него из-под лаптя семьсот чертей выскочит! Орел! Я к нему пойду.
— Ну что ж, иди, — сказала Бырка. Она мало что понимала, кроме горшков да чистки коровьих стойл.
Кшись собрался, поел холодной капусты, оставшейся со вчерашнего ужина, — он хоть и любил поесть, а дома у себя был бережлив и недоедал, — завернул на дорогу в тряпку кусок овсяной лепешки да сала и отправился в Закопане к Нендзам. По дороге он не пропускал ни одной корчмы, выпил в каждой, но в меру, чтобы явиться к Яносику трезвым. Боялся только, что не застанет его дома. Каково же было его удивление, когда перед избой Нендзы увидел он огромную толпу баб, мужиков и детей.
«Это что же такое? — подумал он. — Помер кто-нибудь, что ли?»
Все переговаривались шепотом, а когда Кшись подал голос, чтобы узнать, что случилось, ему дали знак замолчать.
— Спит! Спит!
— Кто? — спросил Кшись.
— Яносик.
— Яносик? Он дома?
— Дома. Только спит.
— Болен, что ли?
— Нет. Спит.
— А чего вас тут набралась такая орда, словно на праздник?
— Мы к Яносику пришли.
Кшись протолкался к избе. На пороге стояли старики, родители Яносика, и две двоюродные сестры его, Ядвига и Кристка. Рядом на скамье сидел Саблик и тихонько бренчал одним пальцем по струнам гуслей. Какая-то старая женщина, поглаживая мать Яносика по щеке, спросила:
— А пойдет он?
Мать отвечала с гордостью:
— Пойдет.
В эту минуту распахнулась дверь и из сеней вышел Яносик Нендза, в одной рубахе и портках, босиком. Он откинул со лба волосы и обвел толпу вопросительным, еще сонным взглядом. Мужики, бабы и дети повалились ему в ноги, крича:
— Спаси нас!
— От чего? — спокойно спросил Яносик.
— От насилий, разбоев, огня и пыток.
Женщины обнимали ноги Яносика, восклицая:
— Что есть — все отдадим тебе!
— Я полотна!
— Я корову!
— Я меду!
— Я девку! — крикнула какая-то баба, держа за руку прекрасную семнадцатилетнюю дочь. — Невинная, атаман!
Толпа окружила Яносика, а он положил руки на головы двух женщин, в слезах стоявших перед ним на коленях, и сказал:
— Когда шел я с разбоя от Дуная в Польшу через Железные Ворота в Татрах, я видел ночь, красную от огня! От этого спасать вас?
— От этого! От этого! — закричали мужики.
— Да, да! Господь карает нас руками шляхты! За то, что мы захотели воли!
— За восстание!
— Ох, карает, карает! Хуже татар свирепствует шляхта! Жгут, головы рубят, вешают!
— Целые деревни бегут!
— Целые деревни сожжены!
— Скотина, люди, добро — все гибнет!
— Спаси нас! Спаси!
— Мы сюда к тебе, атаман, как к архангелу Михаилу прибежали!
— Под крылья твои!
— Ты уж был нашим солнцем — будь же и мечом!
— Защити от панов!
— Святой Станислав Костка все слезы своего святого потомка собрал в мешочек и отнес их к престолу Господа Бога!..
— Да, да!..
— Кровь наша льется! Ни на час нельзя быть спокойными за свою жизнь!
— От огня, глада, меча, смерти внезапной и панской кары избави нас, Господи!
— От панских рук спаси нас, Господи!
— Пан Ланцкоронский, как Люцифер, что вышел из ада!
— А ротмистр Циковский — антихрист!
— Мор, наводнение, засуха не так страшны, как паны!
— Либо нам бежать на край света, либо всем погибать у наших хат!
— Своя шляхта хуже татар!
Со всех сторон раздавались стоны и плач баб, мужики стояли, опустив головы в безмолвном отчаянии. Семнадцатилетняя красавица вырвалась из рук матери, подбежала к Яносику и, повиснув у него на шее, стала целовать, говоря:
— Гетман! Спаси наши деревни!
Яносик Нендза спокойно отстранил девушку и ответил такими словами:
— Когда, лет шесть тому назад, мать погнала меня к исповеди в Черный Дунаец, говорили мне люди дорогой, что там страсть до чего злой ксендз и что он бьет людей. А мне это нипочем. Ну, думаю себе, если тебе можно меня бить, так и мне тебя можно.
— Вот, вот, так всегда и надо, — сказал старый Нендза, кивая головой.
— Ну, так если можно панам бить мужиков, так и мужикам — панов, — заключил Яносик.
— Верно! — с восхищением закричал из толпы Кшись. — Это вы, Яносик, хорошо сказали! Вы — голова!
— Да, — сказал сыну старый Нендза. — Надо тебе идти.
— Он пойдет, — важно и спокойно сказала мать Яносика.
— Можете идти по домам, — сказал Яносик. — А из мужиков, кто хочет, пусть берет оружие и приходит сюда нынче к вечеру.
Люди бросились к рукам, к ногам разбойничьего гетмана, и он не мог их отстранить; целовали его в щеки, плечи, гладили по волосам. Прекрасная семнадцатилетняя девушка стала перед ним, поднесла руку к шее, словно собираясь развязать ворот рубахи, и спросила:
— Хотите меня? Вот сейчас?
Но он улыбнулся ей ласково и снисходительно, как ребенку, и сказал:
— Ты не для орла — ты для павлина. Ну, прощай.
Девушка посмотрела на него — и расплакалась.
— По домам! По домам! Расходитесь, — торопил людей старый Нендза.
Они уходили, благословляя Яносика, еще в слезах, но уже полные радости.
Остались только старый Саблик да Кшись.
Вдруг Яносик засунул в рот два пальца и так пронзительно свистнул, что все кругом задрожало.
— Это еще что такое? — в ужасе закричал Кшись.
— Хе-хе-хе! — засмеялся старый Саблик и, приставив гусли к груди, провел по ним коротким изогнутым смычком.
У Кшися в ушах звенело, он даже не услышал игры Саблика. Он думал: «Что-то будет? И зачем свистать так, что от этого свиста у человека нутро дрожит?»
Вскоре из лесу, над которым виднелся дымок (по-видимому, из какой-то хижины), вышел мужчина и направился к дому Нендзы.
— Один уж идет, — сказал Саблик.
Потом пришел второй товарищ Яносика, за ним третий. Шли они, должно быть, бросив домашнюю работу: у одного на одеже висели стружки.
— Недалеко живут, — пояснил Саблик Кшисю.
— Да, этот как свистнет — и черта в пекле разбудит! — с восторгом сказал Кшись, любуясь товарищами Яносика, высокими сильными крестьянами. Когда они стали рядом, от них, казалось, весной пахнуло, как от зеленых буков.
— Ну, эти наделают дел! — шепнул он Саблику.
Саблик кивнул головой и продолжал играть на гуслях.
— Эй, крестный, — закричал Саблику Яносик, — сыграй-ка песню о том разбойнике Яносике, что до меня жил. Мне под нее хорошо думается.
Саблик подвинтил колки, смазал смычок смолой, вынутой из кармана сермяги, и запел по-польски, вторя себе на гуслях, а двоюродные сестры Яносика, Кристка и Ядвига, ему подпевали. Кшись слушал разбойничью песню, которой еще не знал, и дивился ее красоте. Яносик сел на скамью под явором, засунул руки в карманы штанов и широко расставил вытянутые вперед босые ноги. Его три товарища стояли позади, опираясь на чупаги, а Саблик и девушки пели, глядя на Яносика:
На черных волах пашет Ганка,
И полполя вспахать не успела,
А уж мать зовет: «Возвращайся!
Я хочу тебя выдать замуж.
Хочу тебя выдать за Яна,
За грозного разбойника Яна!..»
День-деньской пропадает разбойник,
А домой приходит только к ночи.
И не много приносит он добычи,
Кривую саблю, покрытую кровью,
Да сырую от пота рубаху.
«Где ты был? — спрашивает Ганка. —
Где свою окровавил ты саблю?» —
«Я срубил под окошком березку,
День и ночь шумела березка,
День и ночь уснуть не давала».
Велел Ганке выстирать рубаху,
Не велел полоскать ее долго.
Ганка долго ее полоскала
И нашла в ней правую ручку.
Все пять пальцев были на ручке,
На мизинце — золотое колечко.
«Да ведь это братнина ручка!»
Никому ничего не сказала,
Побежала к матери скорее:
«Мама, мама, все ли братья дома?» —
«Нет, не все». — «А кого не хватает?» —
«Не хватает младшего, Яна».
В Липтове колокола зазвонили:
Идут на Яносика облавой.
В Липтове колокола отзвонили:
Злого разбойника схватили.
Захватили и ведут его в город,
Три девушки идут рядом:
Одна — Ганка, другая — Марта,
Третья — красавица Терця.
Ганка плачет, Марта тяжко стонет,
А Терця обняла его за шею.
«Не плачь, моя Терця, не стоит,
Подарю тебе все, что хочешь».
«Ничего не хочу, ничего не вижу.
Вижу только вон тот пригорок,
А на нем виселица проклятая».
«Кабы знал я об этом прежде,
Что на ней я буду болтаться,
Велел бы ее покрасить,
Серебром и золотом разукрасить:
Снизу бы талеры вделать,
А вверху золотые дукаты,
Да еще и петлю золотую
Для моей головушки буйной!..»
Кшись, широко раскрыв глаза и блаженно ухмыляясь, смотрел на Саблика и девушек и в немом восхищении слушал песню, принесенную откуда-то из-за Татр. Он ловил каждое слово, каждый звук, чтобы все запомнить. Яносик смотрел в туман, прямо перед собой. По-видимому, мысли его были далеко. Когда же певцы замолкли, он сказал вполголоса, словно доканчивая вслух свою мысль:
Когда ребята снизу
На Ораву пришли,
Удивилась Орава
И все Оравы сыны.
Потом обратился к трем своим товарищам:
— Бегите за мужиками, которые поближе, а прежде всего к тем, которые напрашивались ко мне. Скажите им, что теперь не откажу, приму их с благодарностью. Кто хочет мстить, пусть идет, и кто хочет грабить — тоже. Нынче к вечеру чтобы были здесь. А я пока что пойду спать.
Он поднялся и пошел домой, на мягкую постель. Отец с матерью пошли за ним — приготовить что нужно.
Три разбойника после краткого совещания разошлись в разные стороны.
Кшись пододвинулся к Саблику и спросил:
— Где это вы такую песню слышали?
— Слышал я ее далеко, на Спиже, от одного лесничего, — ответил Саблик. — Покойный Вавжек Нендза, дядя Яносика, да Яжомбек из Живчанского, да я были у него на охоте. Был и Яносик — мальчонка еще, восемнадцати лет ему не было. Леса там такие, что в любую сторону три дня иди, а из лесу не выйдешь. Это леса графов Пальфи, Эрдеди, панов Мариаши и епископа. К ним туда никакая весть не доходит. О войне узнают они, когда уж она кончится, а о моровом поветрии — когда уж оно где-то в море потонет. Были у этого лесничего три дочки: одну звали Ирма, и были у нее волосы светлые, как лен, другую — Веронка, у этой были косы черные с синим отливом, а третью, младшую, звали Ючи, по-нашему — Улька. И еще был у них брат, Андриш, который играл на гармонике. Они-то и пели эту песню. Тихо там, только речка шумит около дома да деревья над ней. Небо видно только между их верхушками, папоротник — до пояса. Глушь страшная. Девки пряжу прядут и поют песню за песней. Размножились там дикие свиньи целыми тысячами и изрыли все поля. Вот граф Пальфи и прислал за нами, прослышав, что мы хорошие стрелки. Яносик тоже увязался за нами: любопытно ему было.
— Красивые были девки? — с интересом осведомился Кшись.
— Чудо!
— Как же это лесничество называлось?
— А тебе охота там побывать? Рабсик, вот как оно зовется. Мы там недолго были, одну ночь только, а оттуда пошли дальше, к Батыжовцам. Яносик не раз тамошних девок вспоминал. До сих пор тоскует по ним.
— Что ж он туда не пойдет?
— Разбойнику не дело так ходить. Он всегда должен быть настороже; про Яносика по всей Венгрии слава гремит, две тысячи талеров назначено за его голову.
— Да… Золотая песня!
— Золотая! Когда Яносик думает, как ему что сделать, всегда заставляет меня петь ему эту песню, — сказал Саблик. — И девки от меня научились.
— Да, лучше всего думается под старую песню, — убежденно заметил Кшись. — Я сам, как надо что-нибудь обдумать, снимаю со стены свою скрипку и играю. Бырка, конечно, сейчас начинает языком молоть, будто я ничего не делаю, а я ей на это заиграю:
На старой на бабе
Мужик в воду въехал,
А баба пить не хочет…
— Ой, сестрица, слыхала? — крикнула одна сестра Яносика, Ядвига, другой, Кристке, когда старый проказник Кшись пропел последний, четвертый, стих.
— Я так считаю, — сказал Саблик, — что нет ничего лучше музыки да песни. В песне — вся душа человека. Гор этих не обойдешь и в неделю, а одной мыслью можно их все охватить, — так же и в песне все выразить можно. Ударишь по струнам — и словно увидел звезды.
— Верно, — подтвердил Кшись.
— Я не раз недели по две проводил в горах на охоте — и ничего, не скучал. Гусли у меня всегда были в рукаве завязаны: подстрелю я медведя — и сыграю, чтоб ему веселей было умирать.
— Ну-ну! — воскликнул Кшись.
— А себе играл я по ночам в долинах, у костра, под Криванем, в Глинской долине, под Большим Верхом, за Воловцем, в Менгушовецкой, где придется. Скалы вокруг меня да лес. Я да он.
— Медведь? — спросил Кшись с живостью.
— Медведь. Искали мы там друг друга, а как сходились — лес гремел.
Орлиное лицо старого Саблика стало строгим, он провел смычком по струнам, тонкие губы его задрожали, серые, потускневшие глаза устремились куда-то в пространство.
— А липтовских стрелков сколько ты там в горах оставил с пулей в груди? — спросил Кшись.
Саблик только головой кивнул.
— Э, поди-ка сосчитай! А зачем поперек дороги становились? — добавил он, не переставая играть.
А Кшись сказал:
— Теперь я спокоен. Коли Яносик Литмановский двинется — значит, аминь. Побегу-ка я к Собеку, к Топорам, к Мардулам, к Мровцам на Ольчу — надо их оповестить, послать кого-нибудь на Бялку и Гронь.
— Есть мужики и в Буковине, — вставил Саблик.
— Там народ запуганный. Высоко живут, на ветру. Как выйдет мужик в поле, у него каждый волос отдельно торчит, а на каждом волосе — вошь сидит.
— Батюшки! — ахнула Кристка.
— Только бы мне поспеть обежать кой-кого из наших мужиков да поговорить с ними, а уж они к ночи здесь будут. Многим хотелось бы отомстить за Новый-Тарг. Слетятся сюда, словно чайки! Будет их больше, чем ласточек бывает по осени на башнях шафлярского костела. Придут Топоры, Мардулы, Уступские — эх, эти им запоют:
В зад те вилы, в зад те вилы, а на конце гвоздь!
Ну-ка сунься, ну-ка сунься, мы тебя пырнем!
— Ха-ха-ха! — засмеялся тихонько Саблик.
— Ну, пока оставайтесь с Богом, — сказал Кшись, поднимаясь со скамьи. — Приду и я. Только скрипку захвачу из хаты. Буду, как и вы, играть Яносику.
— А баба? — спросил Саблик.
— Бырка? Бырка моя не пропадет!
Связался черт рогатый
Со старухою горбатой…
— Батюшки! — воскликнули обе сестры Яносика, Ядвига и Кристка, покатываясь со смеху.
Но из сеней выглянула мать Литмановского и шикнула:
— Тише, девки! Яносик спит!