Над Неманом. Часть третья. Глава пятая (2)
Солнце еще только взошло, когда Витольд влетел в светлицу Фабиана, где за завтраком собралась кучка гостей, еще не успевших разъехаться по домам. Тощая и длинная арендаторша с папироской во рту и проворная Стажинская в чепце с развевающимися лентами ходили вокруг столов, потчуя гостей кушаньями, которые по обычаю были приготовлены на счет обеих и собственными их руками.
Фабиан, избавленный на это время от обязанностей хозяина, сидел среди стариков, уныло повеся нос. При виде вошедшего Витольда он вскочил и с плохо скрываемой тревогой бросился к нему. Не успели они обменяться несколькими словами, как лицо хозяина вспыхнуло радостью.
— Виват! — во всю мочь крикнул он и замахал на соседей обеими руками, словно мельничными крыльями. — Плюньте на все свои горести! Нам уж нечего бояться неминуемой гибели. Смягчилось сердце Давидово, когда узнал он о пурпурной одежде Ионафана. Ангел небесный отвалил камень от нашего гроба.
При слове «ангел» он указал на Витольда. Долго на молодого Корчинского сыпался град вопросов, благодарностей и благословений.
— Виват, пан Корчинский! Виват, посредник наш и защитник! — не переставая, кричал Фабиан.
— Верно, говорю вам: из этого посева вырастет добрая жатва… — послышался степенный голос Стшалковского.
Как там еще благодарили Витольда — неизвестно: может быть, обнимали его и целовали, может быть, предлагали ему всякие планы и давали советы на будущее, может быть, даже качали его на руках, но только выскочил он из хаты Фабиана, запыхавшись от усталости и с огненным румянцем на щеках. Наскоро поздоровавшись с молодежью, прогуливавшейся по зеленой улице и вокруг гумна, он кратчайшим путем побежал домой и больше уже в этот день в околице не появлялся.
Видели его только издали, как он вместе с отцом прогуливается по полям. Целый день отец и сын не расставались друг с другом. Долго сидели они в кабинете пана Бенедикта над разложенным планом Корчина, мерили что-то циркулем, считали, а перед вечером сошли вниз с горы, сели в лодку и поплыли по направлению к бору.
Причалив, оба поднялись на желтый отвесный берег и исчезли в лесу.
Под вечер свадьба Эльжуси подходила к концу. Более чем наполовину уменьшившаяся компания прогуливалась по саду и по дороге. Ворота гумна, как и вчера, были открыты настежь, и Заневские время от времени пиликали на скрипке, вторя гудением виолончели, а под эту прерывистую небрежную музыку две или три пары нехотя кружились на току. У стены, поросшей бурьяном, у плетней, во фруктовом саду и на ступеньках амбара еще велись оживленные разговоры, в волосах у девушек еще красовались яркие цветы, но кавалеры уже сняли свои белые перчатки и утратили ту бодрость и молодцеватость, с которой появились в начале свадьбы.
Приближаясь к концу, свадебное веселье угасало, становилось ленивее, громкие крики и смех сменялись постепенно затихающим гулом; в него еще врывались веселые возгласы, но чувствовалось, что вот-вот он утонет в серой, однообразной трясине повседневных забот и работы.
К вечеру все опять оживилось. Запрягали брички и повозки, и делали это сами их владельцы, за исключением только арендатора Гецолда и управляющего Ясмонта; зато они шумели больше всех, отдавая приказания батракам, которые служили им кучерами.
Первый дружка распоряжался, устанавливая порядок в свадебном поезде, который должен был сопровождать молодых в ясмонтовскую околицу, где был дом новобрачных. Прежде всего он вывел на дорогу, примыкавшую к полю, повозку для музыкантов. За ней поставил бричку, запряженную парой лошадей, для новобрачных. Затем следовали повозки, в которых по обычаю должны были ехать родители новобрачного, две свахи и два свата. Теперь пришла очередь первого дружки. Казимир Ясмонт самолично провел под уздцы своего прекрасного вороного коня в великолепной сбруе, впряженного в ярко-зеленую бричку, не заботясь уже относительно дальнейшего расположения свадебного поезда, потому что на этот счет не существовало никаких правил. Кто пожелает или кто приглашен, поедет, как ему вздумается — впереди или позади, особняком или гуртом — все равно. Кто не пожелает или не приглашен, останется здесь или отправится в другую сторону, не нарушив этим ни правил приличия, ни обычаев.
Только еще в конце поезда непременно должен ехать брат новобрачной с ее сундуками и ящиками. Это уже обязательно. Если же брата нет, эту обязанность берет на себя ближайший родственник. Но у Эльжуси было несколько братьев, и в обязанность старшего входило везти за свадебным поездом приданое сестры. На повозку, стоявшую посреди зеленой улички, Юлек уже поставил два пузатых зеленых сундука и, зевая по сторонам, дожидался третьего, который ему долго не давали. Новобрачная с помощью матери и обеих свах кончала укладывать в него добро, которое должна была везти с собой: полосатые и клетчатые юбки, фартуки, коврики собственной работы, мотки бумаги и шерсти, которую она сама напряла, и, наконец, несколько кусков тонкого и толстого домотканого полотна.
Казимир Ясмонт, покончив с бричками, еще повертелся по усадьбе, а потом, наконец, встал у запертых дверей дома и крикнул что есть силы:
— А теперь, панны и паны дружки, споем прощальную новобрачной!
В одно мгновение по обе стороны двери выросли две кучки — отдельно парней и девушек. Это были не только дружки, но и все, кто знал прощальную и хотел петь. Мужской хор, в котором отчетливо выделялись тонкий дискант первого дружки, прекрасный голос Яна и басовитое, почти замогильное гудение Домунтов, начал на дерзкий прерывистый мотив, почти повелительно:
Сядь поскорее, нам мешкать негоже,
Плач ни к чему твой, помочь он не может.
Слезы напрасно ты льешь, дорогая,
Кони стоят у крыльца, ожидая.
Ждут тебя кони…
Вдруг мужчины умолкли, будто отрубили. А через несколько секунд хор девушек, который вел звонкий серебристый голос красавицы Осиповичувны, и в котором явственно слышались слабенькие, но чистые голоски маленьких сестер Семашко, затянул заунывно и протяжно:
Нет, погожу я, не стану садиться —
Дайте с любезным отцом мне проститься.
Как я тебе благодарна, родимый,
В золоте век у тебя я ходила!
Больше не буду…
Снова грянули мужчины ту же повелительную строфу, а невеста отвечала:
Нет, погожу я, не стану садиться —
Дайте мне с матерью милой проститься.
Как я тебе благодарна, родная,
Что прожила я, заботы не зная!
Больше не буду…
После третьего приказа садиться прозвучал ответ:
Нет, погожу я, не стану садиться —
Дайте мне с братцем пригожим проститься.
Как я тебе благодарна, любимый,
Жили мы весело в хате родимой!
Больше не будем…
В эту минуту с треском распахнулась дверь из сеней, и молодая, показав белый чулочек, мелькнувший из-под черного шерстяного платья, перескочила через высокий порог. Не поднимая заплаканных глаз и не взглянув на певцов, она с озабоченным видом пробежала мимо них во фруктовый сад и принялась поспешно стаскивать с травы узкие полосы холста, разостланного на опушке. Наскоро собрав и свернув весь холст, так и не успевший побелеть, она бегом бросилась обратно с одним свертком подмышкой и двумя в руках.
Все с удивлением поглядели на нее, и только Казимир Ясмонт щелкнул пальцами:
— Шикарная хозяйка! Даже на свадьбе не забыла про холст!
Стоявший позади него Михал Богатырович засмеялся, подкручивая кверху усы:
— А как же! Да если бы ее ангелы на небо вознесли, она бы и тут посмотрела, нельзя ли что-нибудь еще подцепить на земле.
— Это не то, что панна Цецилия, которая вчера сняла у себя с шеи прекрасную ленту и подарила своей подруге, потому что на той не было ничего нарядного, — возбужденно рассказывал черноволосый Ладысь Осипович, глядя влюбленными глазами на синеокую Цецильку.
Мужчины неожиданно снова грянули:
Сядь поскорее, нам мешкать негоже,
Плач ни к чему твой, помочь он не может.
Слезы напрасно ты льешь, дорогая,
Кони стоят у крыльца, ожидая.
Ждут тебя кони…
А девушки ответили:
Нет, погожу я, не стану садиться —
С лавками белыми дайте проститься.
Вы благодарность мою заслужили,
Чистыми были, не знали вы пыли!
Больше не будете…
Благодарю вас, родные пороги,
Что наступали на вас мои ноги!
Больше не будут…
Юлек вместе с братьями вынес из дому третий сундук, расписанный крупными цветами, и взвалил его на телегу.
На дороге вокруг бричек и повозок, тянувшихся длинной вереницей, поднялась прощальная суматоха: послышались приглашения, поцелуи, пожелания и даже перебранка. Не так-то легко было вовремя и в должном порядке всех усадить. Музыканты, никому не причиняя хлопот, первыми уселись в переднюю телегу и высоко подняли смычки, чтобы сразу и в лад ударить по струнам. Но новобрачный в последнюю минуту куда-то запропастился, и Эльжуся, успевшая уже сесть в бричку, закричала что есть силы: «Франусь, Франусь!» — а когда он примчался, сурово его отчитала.
Затем арендаторша, кислая и надутая, потому что ей не хватило папирос, отказалась садиться в бричку Стажинской, как это полагалось, и во что бы то ни стало пожелала ехать в собственной бричке вместе с мужем. С унылым и постным видом она громко доказывала, что все эти порядки и правила — пустые предрассудки, которые, кроме простых и темных людей, уже давно никто не соблюдает. А когда, наконец, первый дружка, наговорив ей кучу любезностей и открыв полный портсигар, смягчил гордую сваху и склонил ее занять подобающее место, возникли новые споры среди дружек, сопровождающих новобрачных: эта хотела ехать с тем, а тот с этой; тут было тесно, а там неудобно… Наконец Казимир Ясмонт вышел из себя, махнул рукой и бросил безнадежный взгляд на дорогу, как вдруг лицо его просияло неописуемым блаженством.
Из глубины околицы на тропинке, вьющейся между плетней, показалась, а затем свернула на дорогу прямо к толпе, стоявшей возле бричек, Домунтувна.
Кроме Ясмонта, никто ее не заметил, а он, позабыв о свадебном поезде, о его распорядке и вообще обо всем на свете, бросился ей навстречу. Она быстро шла, и встретились они как раз в том месте, где стояла его майская бричка с прекрасной вороной лошадкой, нетерпеливо бьющей оземь изящной ногой.
Богатая «наследница» снова преобразилась. Теперь на ней было черное простое платье с гладкой юбкой и туго обтянутым лифом, в котором ее пышный, могучий стан казался стройнее. Загорелую ее шею, видимо, в знак печали обвивала, падая на грудь, траурная ленточка. Туго заплетенная коса сияла, словно венок из спелой пшеницы, вокруг ее лица, менее румяного, чем обычно, а синие глаза смотрели рассеянно и печально из-под соболиных бровей и покрасневших век. Подойдя к ней, Ясмонт сорвал со своей кудрявой головы синюю шапочку, приветствуя ее низким поклоном и умильным взглядом.
— Обманывает ли меня тщетная надежда, — начал он, — или вы вправду задумали пуститься с нами в путь?
Опустив красные руки на черное платье, она вежливо присела перед ним.
— За приглашение благодарю, — ответила она, — да мне теперь не до веселья. Рожь еще не обмолочена на семена, и за дедушкой нужен присмотр: что-то он прихворнул.
И снова она окинула рассеянным взглядом толпу, как будто кого-то разыскивая. Она была вежлива, тиха и мягка и даже говорила вполголоса. Ясмонт указал на свою бричку.
— Если бы вы удостоили мою колымагу такой чести и поехали в ней вместе со мной, полагаю, это бы послужило на пользу вашему здоровью. Не тряская… как на пружинах.
— Спасибо, дедушку мне нельзя оставить…
Он огорчился и с минуту раздумывал.
— А если бы я когда-нибудь осмелился приехать туда, где с этой минуты все мысли мои обитают, могу ли я надеяться, что примут меня не слишком сурово?
Она снова присела.
— Отчего же? Дедушка всегда рад гостям.
— Но не причиню ли я вам беспокойства?
— Нисколько! Отчего же? Я никогда не против приличной компании.
Только он начал было рассыпаться в признательности за позволение бывать у нее, как из бричек, телег и повозок донеслось множество зовущих его голосов.
Все, наконец, расселись по своим местам, но не могли ехать без первого дружки. Он успел лишь поцеловать Ядвиге руку и, пробегая мимо ее братьев, шепнуть:
— Шикарная панна! Ей-богу, такой великолепной талии и таких дивных глаз сроду не видывал.
Он вскочил в свою майскую бричку и крикнул:
— Вот это так! А со мной никто не захотел поехать, остался я сиротой одиноким! Ладно же! Буду сам себе пан.
Усевшись, он надел набекрень свою синюю шапочку, прикрепил к козлам кнут, совершенно ненужный, натянул ременные поводья и скомандовал во все горло:
— Музыка, валяй! Поехали, господа!
Впереди поезда смычки, застывшие в воздухе, упали на струны, и звуки марша, который грянули скрипки и виолончели, смешались с топотом лошадей и стуком колес. Брички одна за другой сворачивали на дорогу, пересекавшую поле, а из-под каждой, словно развевающееся крыло, летело в одну сторону золотистое облачко пыли. Обгоняя их, по краю жнивья гарцевали двое или трое всадников. Последним ехал воз, нагруженный пузатыми сундуками, а на них, как на башне, сидел Юлек и широко ухмылялся, открывая зубы, сверкавшие белизной среди густой рыжей щетины. Рядом с возом, поминутно поднимая морду, бежал черный мохнатый Саргас и, поглядывая на хозяина, радостно лаял. Заходящее солнце золотило бледным сиянием поблекший ковер земли, вернув на мгновение былую свежесть деревьям; лазурное небо покрылось белыми лентами и разноцветными пятнами облаков.
Прошло лишь несколько минут, и на дороге, по которой только что с шумом пронесся свадебный поезд, снова воцарилась глубокая тишина. Одни разъезжались, другие, не спеша, разошлись по своим усадьбам. Ян, проводив взглядом поезжан, обернулся и лицом к лицу встретился с Домунтувной.
Она стояла посреди густой заросли репейника, доходившего ей почти до плеч. По лицу Яна промелькнуло чувство неудовольствия. Она заметила это.
— Не пугайтесь меня, пан Ян. Я пришла сюда не за тем, чтоб делать вам какие-нибудь неприятности, а совсем за другим делом…
Она опустила глаза вниз.
— За тем я пришла, чтобы повидать вас и сказать, что до гробовой доски останусь вам благодарна.
— За что? — удивился Ян.
— А за то, что когда вчера все смеялись надо мной, чернили меня, вы первый заступились за меня, хотя, по совести говоря, могли гневаться и обижаться.
— Никаких я похвал не заслуживаю и никакого права гневаться на вас не имею. Я уверен, что вы просто хотели подшутить надо мной.
Ядвига залилась горячим румянцем, и множество блестящих пушинок, которые она выщипала из чертополоха, вылетело из ее пальцев и развеялось по воздуху. Ее пристыженный, недоверчивый взгляд скользнул по лицу Яна.
— Зачем вы притворяетесь и заставляете меня лгать? Что случилось, того не воротишь, а ложью всякое дело еще больше можно испортить. Не за тем я пришла сюда, чтобы лгать и отпираться от своего поступка, а за тем, чтобы сказать, что у меня нет на вас никакого зла и что я ни на что не рассчитываю. Сердце — не слуга, господ не знает. Чем вы виноваты, что для вас солнце взошло не с той, а с этой стороны? Конечно, ничем. Дай Бог вам счастья, здоровья и удачи…
Снова из-под ее пальцев вылетели блестящие пушинки и рассеялись по воздуху. Она подняла глаза на своего друга детства, они были полны слез.
— От всего сердца желаю вам всякого благополучия! — прошептала она.
Ян, растроганный и взволнованный, с жаром ответил:
— Я навсегда останусь искренним вашим другом и надеюсь, что и вам еще улыбнется счастье…
— Надеюсь, — тихо проговорила она, — надеюсь, что и меня Господь Бог не оставит…
— И, может быть, скоро пошлет вам достойного и верного друга…
Крупная слеза скатилась по ее пылающей щеке и упала на развевающиеся концы траурной ленточки, повязанной на шее, но она спокойно и гордо подняла голову и еще раз повторила:
— Надеюсь, надеюсь этого дождаться. Раз уж так определено женщине, чтобы она не оставалась одна как перст, так и мне того не миновать…
— Так и я от всего сердца желаю вам всяческого благополучия и прошу вас не гневаться на меня…
— И я прошу вас поминать меня добром…
— А как же? На всю жизнь останусь вашим другом…
Ядвига протянула ему руку, и он почтительно ее поцеловал.
— Ну, мне пора домой, — сказала она, — батрак молотит рожь на семена, боюсь, как бы он без меня плохо не обмолотил, да и дедушка прихворнул!
Она медленно повернулась и пошла по тропинке в глубь околицы, а Ян долго еще провожал взглядом ее медленно удалявшуюся статную фигуру в черном платье и с толстой косой, обернутой вокруг головы, как венок из спелой пшеницы.
Вдруг что-то больно кольнуло его в сердце. Постоял он минуту и тоже пошел или, вернее сказать, побежал по направлению к околице. Во время своего разговора с Ядвигой он видел, как Юстина вошла в ворота их усадьбы и остановилась с Анзельмом. Где-то она теперь? Может быть, уже ушла? Видела, как он разговаривает с Домунтувной, и, может быть, Бог знает что подумала? Задыхающийся и неспокойный, он остановился посреди двора. Анзельм, сгорбившись, сидел один на ступеньке маленького крылечка.
— Где панна Юстина, дядя? Недавно она была здесь, а теперь ее не видно. Куда она пошла? Домой, что ли?
Старик махнул рукой в сторону реки:
— Кажется, к Неману пошла.
Ян пустился было бежать в указанном направлении, но голос дяди удержал его на месте.
— Ян, подожди немного, послушай! Чего ты летаешь как угорелый, сломя голову. Что из того выйдет? Что для тебя-то, я спрашиваю, выйдет из того?
Анзельм старался казаться суровым, но в словах его слышалась плохо скрытая тревога. Ян остановился и, видимо, старался вникнуть в слова дяди, но не мог, — его так и подмывало бежать поскорей.
— Некогда, дядя, после когда-нибудь, а теперь, ей-богу, времени нет! — закричал он и пустился бежать.
Он остановился только на середине ската зеленой горы, завидев невдалеке, под развесистым серебристым тополем, белое платье. Во мгновение ока он очутился рядом с Юстиной.
— Как я испугался! — сказал он. — Я уж думал, что вы домой пошли, не попрощавшись.
Юстина движением руки указала на расстилающийся перед ними вид. Бледное заходящее осеннее солнце расцветило скопившиеся на небе облака тысячью красок. Самого диска не было видно — он был закрыт пеленой, богато затканной золотом и пурпуром; а выше по всему небосклону рассыпались целые сотни легких облачков — то серебристых, то лиловых, то красных. И все это двигалось, жило, плыло, переливалось, сменялось и, как в зеркале, отражалось в широких, почти неподвижных водах реки. Сама река была струей расплавленного золота, с бесчисленным количеством рубинов, опалов и аметистов на дне, точно рудник драгоценных каменьев, прикрытый стеклом. В заречном бору, облитом золотистым светом, бурые стволы сосен резко отделялись друг от друга, а между ними даже издали можно было различить красноватые пятна увядающих папоротников на серебристом фоне серого мха. В вышине, на верхушках сосен, казавшихся почти черными, скользили и ложились золотые и бледно-зеленые пятна. Все застыло, как завороженное, в глубокой, ничем не нарушаемой тишине. Птицы уже засыпали в своих гнездах, и только в широко раскинувшемся серебристом тополе время от времени что-то еще шелестело, чирикало и снова смолкало.
Ян поглядел на воду, на бор, на небо.
— Как хорошо! — сказал он.
— Как хорошо! — повторила за ним Юстина.
Взоры их встретились и снова утонули в руднике драгоценных каменьев, раскинувшемся внизу. С неба и с воды, обрызгивая их с головы до ног, лился ослепительно яркий свет. Они стояли неподвижные и безмолвные, охваченные тем внутренним трепетом, который всегда знаменует приближение великой минуты в человеческой жизни. Так вихрь, налетая издали, сотрясает глубь леса, и так перед восходом солнца пробегает по разбуженной земле трепет наслаждения и страха.
То Ян, то Юстина начинали что-то говорить, но разговор не завязывался: голоса замирали, слова не шли с языка и вдруг обрывались. Казалось, они хотели о чем-то говорить, но не могли. Еще не могли.
На загорелых щеках Юстины то и дело вспыхивал румянец. Ян то и дело смотрел на нее и с унылой тревогой тотчас же отворачивался в сторону. Оба точно ожидали, чтобы поскорее угас этот свет, который ясно выдавал чувства, отражавшиеся на их лицах.
Как бы послушный их воле, свет на небе начал меркнуть, а вместе с тем и воды реки подернулись сероватой мглой, сквозь которую только кое-где просвечивали фиолетовые полосы. Деревья бора сливались в одну черную массу. На небе мало-помалу начинали загораться звезды. Вокруг царила ничем не нарушаемая тишина.
Вдруг среди тишины откуда-то издалека донесся протяжный крик — еще и еще раз. Кого-то звали. Казалось, притаившийся в лесу унылый и злобный дух подхватил этот крик и унес его вдаль, повторяя долго, протяжно, с серебристыми переливами.
— Эхо! — шепнула Юстина.
— С того места, где мы теперь стоим, эхо лучше всего слышно, — ответил Ян и, чтобы доставить удовольствие своей спутнице, громко крикнул: — Го, го, го!..
За рекой в глубине леса отдалось громко и весело:
— Го-го-го-го!
Последний звук долетел уже только протяжным прерывистым вздохом.
— А теперь и вы поговорите хоть немножко с эхом! — попросил Ян.
Он подошел к ней почти вплотную, так что рукав его коснулся ее платья.
— Ля-ля-ля-ля! — пропела Юстина.
Игриво и певуче отнесло эхо до самого небосвода эту мелодию:
— Ля-ля-ля-ля!
— Панна Юстина, — изменившимся голосом проговорил Ян, стараясь подавить охватившую его дрожь. — Скажите имя, которое вам дороже всего на свете! Прошу вас, умоляю ради всего святого, назовите того, кто вам мил!
Она стояла под тополем с пылающим лицом, которого касались серебристые листья, взволнованная настолько, что на минуту у нее перехватило дыхание. Наконец в сгущающемся сумраке над потемневшей рекой прозвучало имя:
— Янек!
Бор протяжно, громко, торжественно ответил трижды:
— Я-нек, Я-нек, Я-нек!
Юстина смотрела на поющий бор и чувствовала, что ее стан обвивает горячая, но вместе с тем несмелая рука. С сильно бьющимся сердцем она хотела было еще поговорить с эхом.
— Я-нек!
Но эхо не отвечало — настолько тих был крик и так быстро замер он на губах от горячего поцелуя. Медленно освободившись из его объятий, она стала перед ним лицом к лицу, положила ему руки на плечи и добровольно, с дрожью счастья, с безграничным доверием склонилась головой на его грудь.
— Царица моя, дорогая ты моя! Моя, да? Моя?
— Навсегда! — ответила она.
Вдалеке, над крутым поворотом Немана, словно выплыв из воды, поднялся огненный серп восходящего месяца; он быстро увеличивался, округлялся и, наконец, повис над рекой огромным пламенным диском. Звезды погасли, глубокая тишина окутала мир, озаренный мягким мечтательным светом. Под серебристым тополем раздавался шепот, но такой тихий, что едва ли слышал его человек в сермяге и косматой бараньей шапке, который сидел наверху горы, под группой неподвижных лип, с лицом, обращенным к месяцу.