03.04.2024

Над Неманом. Часть третья. Глава четвертая (4)

Музыка перестала играть; молодежь, утомленная и возбужденная танцами, высыпала наружу. В чистом небе одна за другой угасали звезды; за крутым поворотом реки, словно поднимаясь из нее, всходила большая яркая луна. Закурив папиросы, многие пошли прогуляться по полю, но больше было таких, которые, отказавшись от удовольствия покурить, остались близ гумна и рассеялись парочками по саду и зеленой улочке.

Гомон умолк, разговоры стали тише, а кое-где и совсем затихли. Под меркнущими звездами напоенное благоуханием мирта крыло Эроса легонько касалось склоненных голов, разгоряченных танцами и пением.

У стены гумна шепталась парочка, сидевшая на сваленных бревнах.

— Ей-богу, — шептал мужчина, — напрасно дядя и брат боятся и закрывают мне путь к счастью твоими молодыми годами. Да что я, зверь какой или дикарь? Неужели я бы стал непосильной работой надрывать здоровье своей милой? Ты и у брата не сидишь, сложа ручки, а в мужнином доме тебе не придется больше работать — вот клянусь тебе! Я поденщицу найму, сам до кровавых мозолей буду работать, только бы моей Антольке при мне не мучиться… Да ты-то веришь ли мне, вступишься ли за меня? Или долго еще мне, сироте несчастному, одинокому жить на свете?

Женщина шопотом отвечала:

— Вы, пан Михал, и сами знаете, что я из воли у дядюшки и брата не выйду. Они меня вырастили, и никогда я обиды от них никакой не видала, а только заботу да ласку… Как они захотят, так и я захочу, и как велят они мне, так и сделаю…

— Ну, ладно! Больше я тебя уговаривать не буду против брата и дяди идти… Но одно мне надо твердо знать, что ты-то сама за меня…

И еще тише спросил:

— А ты чувствуешь ли, как любовь в твоем сердечке трепещет и спать по ночам не дает, чудится ли тебе, будто ты видишь меня?

Каков был ее ответ — неизвестно, но можно полагать, что благоприятный, потому что мужской шепот стал смелее и настойчивее:

— Голубок и тот голубку в клювик целует, любовь свою ей желая показать! Так неужели мне и того нельзя, что голубю? Мне сидеть при тебе, как чужому, оно хоть и отрадно, да прохладно!

У амбара белело чье-то платье, и стройный юноша, стоявший подле, тихо говорил:

— Да, дорогая моя Марыня, я уеду отсюда счастливый, что нашел тебя такой, какой видел в мечтах: простой, скромной, работящей, способной понять и полюбить задачи, которым просвещенная и благородная женщина должна теперь посвятить свою жизнь…

— Но, Видзя, милый, я так мало образована, так мало еще знаю и умею…

— Это, верно, тебе еще многому придется учиться, но не только по книгам… а у жизни и больше всего — у людей… Люби людей, изучай людей, живи с людьми…

— А когда ты уедешь, будешь мне писать? Пришлешь ли мне какую-нибудь книжку?

— Непременно буду писать, книги буду тебе присылать и ни на один день не забуду о тебе, милая ты моя, хорошая моя. А когда я уж совсем возвращусь и навсегда поселюсь в Корчине, мы уже никогда не будем расставаться и всегда, всегда будем вместе работать и бороться во имя дорогих нам идей. Хорошо, Марыня? Ты хочешь этого? Да?

— О Видзя, Видзя! Ты открыл мне рай на земле, но я чувствую сама и вижу, что я обязана его заработать, заслужить.

На краю сливовой рощи стояла Ядвига Домунтувна, окруженная толпой девушек и парней, которые весело болтали. Первый дружка, не обращая ни малейшего внимания на капризы и надутый вид своей возлюбленной, не отставал от нее ни на шаг. Его упрекали в непостоянстве и распущенности, выражали сомнение в том, что он когда-нибудь женится, раз до сих пор ему по вкусу холостяцкое житье. А он, не спуская глаз с Ядвиги, очень серьезно отвечал, что и мотылек летает с грядки на грядку, пока себе не выберет цветок, и даже нищему легче жить не одному, а человеку, у которого есть чем поделиться с милым его сердцу другом, — и подавно! Потом, раскачиваясь из стороны в сторону, он, словно невзначай, запел тонким дискантом:

Подле милой целый свет

Ничего не стоит!

Я готов идти за ней

В лес, где волки воют!

Но ни намеки, ни попреки — увы! — не помогли. Ядвига, молчаливая и мрачная, казалась олицетворением грозовой тучи, готовой вот-вот разразиться молнией и громом. Словно в забытьи, она, как завороженная, смотрела в одну сторону, где поодаль, повернувшись к ней спиной, сидела на низком плетне какая-то пара. О чем они говорили, она не могла слышать, но в полумраке разглядела алую рябину, украшавшую голову панны. Эта голова, убранная черными косами и красной рябиной, преследовала ее сегодня, как призрак, как жгучий огонь, как страшный дурной сон!

Между тем Ян, сидевший на низеньком плетне подле Юстины, тихо, но горячо шептал своей соседке:

— Вы спрашиваете меня: в первый ли раз? Умереть мне на месте, если до этого времени любовь хоть раз заглянула в мое сердце. Да разве иначе и могло быть? Что я — барин, что ли, чтобы перелетать с цветка на цветок и новые забавы себе придумывать? Для этого у меня ни охоты нет, ни времени. Как не приходила любовь, так и не проходила, а как пришла, так уж и не пройдет.

— Проходит иногда, — задумчиво сказала Юстина.

— У господ это чаще бывает… ну, и к тому же многое от характера зависит. Вот посмотрите, как Казимир Ясмонт смотрит на Ядвигу. Он давно уже на нее зарится, а если ему и откажут, — горевать особенно не станет: из-за приданого больше хлопочет. А вот дядя Анзельм всю жизнь свою загубил, старик Якуб умом помешался от измены…

— А панна Ядвига легко перенесет измену?

Ян вскочил, как ошпаренный.

— Я понимаю, почему вы спрашиваете так, — сказал он немного погодя, сел опять на свое место, поднял голову и смело посмотрел в лицо соседке. — Божиться и клясться я не буду — где нет доверия, там и приязни настоящей быть не может. Только из глубины сердца моего, никаким тяжким грехом не запятнанного, я скажу, что между мной и Ядвигой никогда ничего не было, ничего я ей не обещал и только по настоянию дяди, может быть, женился бы на ней, если б на моем небе не засияло другое солнце. А что она пристает ко мне, повсюду преследует своею любовью, — это ей в вину нельзя ставить: она меня с детства знает, привыкла ко мне… ну, а отстать трудно… Думаю, что когда-нибудь она опомнится, а я себя виновным перед ней ни в чем не считаю. Вы верите мне? Как осужденный на казнь, жду вашего слова: верите ли вы мне или нет?

Юстина почувствовала, что к ее руке, опирающейся на плетень, прикоснулась горячая рука Яна, жесткая и вместе с тем удивительно нежная, трепещущая… Гумно, амбар, хата с освещенными окнами — все закружилось перед ее глазами; сразу она увидела все звезды, усыпавшие высокое небо, и почувствовала, как вся кровь хлынула к ее сердцу.

— Верю! — тихо сказала она и вдруг в испуге поднялась на ноги.

Между их головами пролетел большой камень, брошенный, очевидно, сильной и ловкой рукой; он слегка задел шею Яна и упал на свекольную гряду в нескольких шагах позади.

— Что это? Кто? В кого? — с разных сторон посыпались вопросы.

Многие видели, как Ядвига наклонилась, подняла камень и замахнулась в сидящую вдалеке пару. Она тряслась как в лихорадке. Кого хотела она ударить камнем — Яна или его собеседницу, — неизвестно, но в одно мгновение о ее поступке узнали все, и на зеленой улочке между садом и рощей поднялась суматоха.

Тем временем вернулись и те, что уходили покурить в поле, и мнения о происшедшем событии разделились. Однако почти все сурово осуждали Ядвигу и, не стесняясь, выражали вслух свое негодование. Уже и раньше ее чересчур богатый наряд и надутый, угрюмый вид оттолкнули от нее многих; нашлись, разумеется, и такие, что по природе своей склонны были к злобным шуткам и колкостям. Как бы то ни было, но со всех сторон раздавались возмущенные или насмешливые голоса:

— Сама себя таким поступком осрамила!

— Хороша! Где ж это видано, чтобы панна со своей любовью, будто нищий с сумой, нарочно на глаза лезла!

— Зарядилась, как пушка, и стреляет камнями!

— Ну и ангелочек! Теперь разве только олух какой ее к венцу поведет!

— Спасибо и за наследство, если от собственной жены не своей смертью придется помирать!

— Нацепила на себя бляхи, как цыганская лошадь, и думает, что ей уж можно и людей убивать!

Нашлись, однако, и такие, что вступились за Ядвигу. Прежде всего — Казимир Ясмонт, который сначала было остолбенел от изумления, но скоро пришел в себя и, щелкнув пальцами, крикнул:

— Шикарная панна! Эта без ружья и без злого пса убережется от воров!

Так уж, видно, ему хотелось все толковать на хороший лад.

А Домунты, имевшие на своей стороне двоих Семашко, громко и грозно крикнули:

— Кто о нашей сестре еще хоть одно худое слово скажет, мигом узнает, как у нас дерут за вихры!

Воинственным Обуховичам только того и надо было! Хотя за минуту до того они сами насмехались над Ядвигой, но теперь так и насторожились, выжидая, к кому бы первому придраться. А несколько Богатыровичей и Ясмонтов в компании с Заневскими и Стажинскими уперлись, как бараны, на своем и продолжали насмехаться над Ядвигой, громко заявляя, что ничьих угроз они не боятся и не нуждаются ни в каких увещеваниях.

Жестокое побоище готово было разразиться. Обуховичи уже похаживали возле плетней, высматривая в сумраке, где бы вырвать кол покрепче. В противоположном лагере все громче поговаривали о переломанных костях и расквашенных физиономиях, как вдруг раздался чей-то громкий звучный голос:

— Позвольте и мне сказать слово, потому что все дело вышло из-за меня. Я не знаю, кто выдумал, что панна Домунтувна со злобы кинула в меня камнем, — это неправда. Что это она бросила, — об этом и речи нет, но бросила только ради шутки, чтобы испугать меня, а потом посмеяться над моим испугом. Мне кажется, такую шутку, хотя и грубую, считать за большой грех нельзя. А так как я на панну Домунтувну нисколько не обижаюсь, то и никто обижаться на нее не может, а тем более смеяться над ней.

Ян, стоявший под грушей, был почти невидим, но все явственно расслышали в его голосе решимость и смелость. Многие пожали плечами и поверили или сделали вид, будто верят, что поступок Домунтувны был только грубой шуткой невоспитанной панны. Коли так, пусть так! Уж если тому, кого обидели, охота обиду свою за пустую забаву считать, так чего же ради другим за него вступаться? С другой стороны, и Домунты со своими приятелями тоже мало-помалу успокоились: понравился им поступок Яна и весьма их расположил. Они утихли и вместе с первым дружкой пошли к усадьбе Ядвиги вслед за белевшим в отдалении долгополым кафтаном ее деда.

После этого происшествия Ядвига, дрожа, словно в лихорадке, пошла разыскивать своего дедушку и нашла его по другую сторону гумна в кругу самых старых и почетных гостей. Он только было начал рассказывать этим почетным гостям, в числе которых находились осовецкий управляющий Ясмонт и арендатор Гецолд, историю о двенадцатом годе и об офицере Франеке, замерзшем у порога родного дома, как вдруг внучка бросилась к нему и чуть не на руках подняла его с табурета.

— Пойдем домой, дедушка, — говорила она, — пойдем домой! Хватит нам тут гостить да пировать… пора нам под собственную кровлю убираться…

Прильнув лицом к его высохшей руке, она нежно ее поцеловала, а потом, крепко обняв его, прижала к себе и повела в свою усадьбу.

— Пойдем, дедушка, пойдем домой! Я тебя раздену, в постельку уложу… песенкой тебя убаюкаю… миленький ты мой, единственный, дедушка мой старенький…

Чем дальше она отходила от усадьбы Фабиана, тем жалостней причитала она над своим старичком, а ее крупные слезы, как четки, падали на его кафтан и седую голову.

А на зеленой улочке одни только Обуховичи еще недовольно ворчали, сожалея о столь прекрасной, но — увы! — упущенной возможности повоевать. Младший Обухович даже признался младшему из братьев Семашко, что прошлой ночью ему снилось, будто он рвет с дерева груши, в чем он почерпнул уверенность, что на этой свадьбе непременно будет драка. Между тем по всему было видно, что так это на нет и сойдет. Зато Лозовецкие, всегда отличавшиеся миролюбием, несмотря на кичливо подкрашенные усы, а также степенные Стшалковские поздравляли себя и других с мирным окончанием дела. Только хамы, — говорили они, — из-за чего попало лезут в драку, а в хорошей компании такие перебранки да еще, Боже упаси, побоища совсем неприличны.

Тем временем новое обстоятельство отвлекло всеобщее внимание от недавнего происшествия. Со двора опрометью прибежал Юлек, вокруг которого с радостным визгом прыгал Саргас, и заорал во все горло:

— На Неман! Не Неман! Все на Неман пожалуйте, лодки готовы, стоят у берега, со всей околицы собраны! На Неман!

Никогда еще Юлек не был так возбужден, никогда копна его рыжих волос не развевалась так во все стороны, глаза не светились таким огнем. Он просил всех к себе, в свою область, в свою стихию, где мог играть такую же главную роль, какую играли на вечеринке распорядители танцев. Вместе с ним просил гостей на Неман и Саргас, который, как шальной, бросался из стороны в сторону, визжал и отчаянно махал хвостом.

Девушки первыми сочувственно откликнулись на предложение Юлека.

— Поедем! Поедем! С пением! Пан Михал! Пан Владислав! Пан Заневский! Пан Ясмонт! Пан Богатырович! Поедем кататься! С пением поедем! На Неман! На Неман!

Женским голосам отвечали мужские:

— Я здесь! Иду! Бегу! К вашим услугам! А кто с кем? Панна Казимира! Панна Цецилия! Панна Антонина! Панна Мария!

И множество других имен и фамилий разносилось над травой, сверкавшей от росы, над оголенным, поредевшим садом и над рощами, но, заглушая все оклики и ответы, раздавался со всех сторон возглас:

— На Неман! На Неман!

В этой сумятице голосов кто-то могучим басом затянул:

За Неман уйду…

Зачем же за Неман?

Иль луг там цветистей?

С высокой горы в еще робком свете луны спускались парочками бесчисленные гости. Сбегая к реке, они громко повторяли: «Неман! Неман!», — а многоголосое эхо подхватывало этот возглас и далеко разносило его по темному бору и широким полям.

Ян крупными шагами проходил по саду, оглядываясь по сторонам и, видимо, кого-то разыскивая, как вдруг почувствовал чье-то прикосновение к рукаву своего кафтана, и тотчас перед глазами его мелькнула красная рябина, вколотая в черную косу.

— Поедем, пани!

— Поедем.

— Только одни… вдвоем… моя дорогая пани, золото мое! В моем челноке, в котором мы ездили на могилу.

— Хорошо!

Челнок стоял у берега усадьбы Анзельма, скрытый в густой осоке, и только один Ян мог отыскать его. Они побежали к усадьбе, для скорости перескочив через плетень почти в том же месте, где так часто через него перескакивали Эльжуся и Антолька, и уже через несколько минут очутились под липами.

В одном месте ветви лип наклонялись так низко, что Юстине пришлось нагнуться. Ян тоже нагнулся, схватил руку Юстины, которой она от росы подобрала свое белое платье, и прижал к своим губам. Молодая пара побежала к берегу, а наверху, под липами сидела другая пара и вела тихую задушевную беседу. То были Анзельм и Марта.

Каким образом и где среди шумной толпы встретились они в другой раз? Это старые воспоминания невольно сталкивали их друг с другом. Они давно уже оставили толпу и очутились здесь, в усадьбе Анзельма. Марта долго и с любопытством осматривала дом, пчельник, сад — одно хвалила, другое осуждала и делилась со старым другом своим опытом. Когда стемнело, они уселись под липами, на траве, вместе с желтым Муциком, и им казалось, что они уже все порассказали друг другу, что можно было рассказать. Но вот на бледных губах Анзельма появилась улыбка, и старик медленно спросил:

— Помните, панна Марта, как я в первый раз увидел вас в Корчине, — разинул рот, да и стою, так что все засмеялись.

Она тихо засмеялась.

— Как мне не помнить! А отчего вы так смутились?

— Прекрасной фигурой и огненным взором вашим был изумлен и ослеплен…

— Да, да, было это когда-то! — качая головой, прошептала старая панна.

— Да, да, было! — подтвердил Анзельм.

Потом заговорила Марта:

— А помните, пан Анзельм, сколько гостей тогда съезжалось в Корчин, какие они планы составляли, какие ссоры заводили, какие надежды были у них?

— Как покойный пан Анджей всем верховодил, а наш Ежи с опасностью для своей жизни помогал ему.

— Да, да, было! Вечное горе! — шепнула Марта.

— Упокой их, Боже, в селениях праведных! — проговорил Анзельм и приподнял свою баранью шапку.

Прошло несколько минут.

— А помните, пан Анзельм, как я вам сделала кармазиновую шапочку и обшила ее серым барашком?

— А вы помните, чьи ручки на том песчаном холме надели мне на шею святой образок?

— Да, да, было это когда-то… — повторила она.

— Да, да… и все это далеко от нас отнесли ветры буйные.

Вдруг они оба умолкли и, встрепенувшись, стали смотреть и слушать. Перед истомленным взором этих людей, вспомнивших чуть не на краю могилы единственную счастливую минуту в своем прошлом, мир потонул в море поэзии, перешедшей в звуки и краски. Луна уже высоко поднялась на небе и казалась меньше и бледнее. Мягкий свет ее заливал высокую гору, бор на противоположном берегу и зеркальную поверхность реки, по которой пробегала мелкая рябь. Под воздушным бледно-золотым фонарем луны стояла, как бы погрузившись в воду, колеблющаяся колонна света, обращенная основанием к поверхности реки и упиравшаяся в дно золотым шаром. В неверных, трепещущих пятнах света вниз по течению реки тихо скользила вереница лодок и челнов; разбивая зеркальную гладь, они высекали в ней золотые, мгновенно гаснущие искры. А из челнов и лодок — то протяжно, то весело — поднимался могучий хор голосов, бросая в небо, в глубь леса и воду звуки старинных, забытых миром песен, дремавших в далеком прошлом и, казалось, снова воскресших. Словно где-то настежь распахнулась сокровищница песен, и из нее хлынули в эту тихую заводь, отгороженную от мира высокой стеной, и на эту широкую, медлительную реку все вздохи, все горести и печали минувших лет и поколений. Сначала раздалась заунывная песенка о бедном солдате, который шел лесом, скрываясь и частенько голодая. Потом сюда слетел дух Шопена. Откуда, какими путями, на крыльях какой любви и каких воспоминаний? Загадка. Только вдруг облаченные в прекрасную его мелодию поплыли слова:

Словно слезы, листья дерево роняет,

Пташка над могилой песню запевает:

«Счастья мать не знала, с горем век дружила…

Жизнь полегче стала — деток схоронила…»

И девушка, заливаясь слезами, жаловалась на кургане, возле родника:

Как же мне бровей не хмурить,

Коль мой край журится?

Головы как не понурить,

Если мать в землице?

А после плачущей девушки запел тоскующий изгнанник:

Ты лети, мотылек, в страны дальние,

Ты лети, мотылек, в край родимый…

Отнеси мои вздохи любимой,

Отнеси ты улыбку любимой…

Стройная, как тополь, Осиповичувна, стоя посреди лодки, вся залитая лунным светом, запела:

Воины верхом скакали,

В бой кровавый Яся звали.

На коня садись, любимый!

С кем останусь я, родимый?

А когда кончилась эта песня, грянул мужской хор, и в грозной суровой мелодии прозвучала иная жалоба:

Как под битвы гром ужасный

Упадет солдат несчастный —

Друг бедняге не поможет,

Затоптать, пожалуй, может!

 

Здесь кричат: «Спасай скорее!»

А там топчут, не жалея.

Свищут ядра… Свищут пули…

Буйну голову снесу ли?

И еще долго-долго, как ружейная пальба, гремела эта песнь о невзгодах и утехах войны, пока не закончилась строфой беспредельной печали:

Тра-та-та! Трубят солдаты…

Нету ни отца, ни брата,

Никого нет, кроме Бога!

Тяжела войны дорога.

Ни на небе, ни на земле ничто не мешало широкому раздолью песен, несшихся из лодок и челнов, они отдавались серебром на зеркальной поверхности воды и, подхваченные эхом, летели все дальше и дальше. Легкий ночной ветерок пробегал по верхушкам деревьев, и лес глухо шумел, словно духи, спавшие в его глубине, просыпались и протяжными вздохами или веселым смехом вторили когда-то знакомым и любимым песням.

При копировании материалов необходимо указать следующее:
Источник: Ожешко Э. Над Неманом. Часть третья. Глава четвертая (4) // Читальный зал, polskayaliteratura.pl, 2024

Примечания

    Смотри также:

    Loading...