Над Неманом. Часть вторая. Глава третья (3)
Наступил вечер. Солнце наполовину скрыло свой огненный диск за бором. С полей возвращались люди, ехали возы, поднимая облака пыли; пронизанная последними лучами солнца, она окутывала золотой дымкой длинный ряд домиков и садов, купы деревьев, широко раскинувших могучие ветви, путаную сеть плетней и тропинок. Белая лента дороги, все тропинки, дворы, узкие проходы между амбарами и овинами сразу заполнились людьми и вернувшейся с пастбищ скотиной. Среди пышно разросшейся зелени, в густых облаках пыли то кучками, то в одиночку сновали взад и вперед, скрещивались, вдруг появлялись и снова исчезали пестрые женские платья, головы в чепцах, платках и косах, лица, изборожденные морщинами, исхудалые и грустные или румяные и цветущие, после целого дня тяжелой работы весело улыбавшиеся, открывая ряд жемчужных зубов; все эти лица золотились темным загаром и все блестели от пота, едва начинавшего просыхать на лбу, который неизменно выделялся своей белизной. В воздухе звенело от гомона голосов, блеяния овец, мычания коров, лая собак и громыхания колес. Слышалось глухое покряхтывание старух, расправлявших наболевшие плечи под кофтами, на которых темнели мокрые пятна пота; слышался хохот девушек, которые умудрялись, неся в руках серпы, одновременно связывать букеты или плести венки из сорванных по дороге цветов; слышались звонкие голоса детей, выбегавших навстречу матерям, озорные выкрики подростков, кудахтанье кур, воркование голубей и пение петухов.
В саду Анзельма красные лучи солнца косыми полосками ложились на мягкий ковер зелени, пронизывали ветви фруктовых деревьев и золотили густо осыпающие их плоды. Пчелы уже спали в голубой толпе приземистых ульев, за которыми в трепетном свете заката замерли широколиственные вечерницы и высокие мальвы. Сад наполнился щебетом птиц и благоуханием цветущей резеды, смешанным с острым запахом мяты и ароматом божьего дерева. Сквозь густую листву сапежанки два окошка в голубых рамах горели как ярко светящиеся рубины. В открытые настежь ворота, по дорожке, изборожденной следами колес, входили коровы и овцы.
Анзельм в грубой суконной сермяге прохаживался по саду медленным шагом вместе с Витольдом Корчинским и показывал своему молодому гостю фруктовые деревья. Вот уже много лет, как он не выходил на полевые работы и потому в околице носил прозвище «графа». Впрочем, все отлично знали, что Анзельм избегал не работы, а шума и сутолоки; посреди толпы его лицо принимало какое-то болезненно-тоскливое выражение, а бледно-голубые глаза растерянно глядели по сторонам. Он робко и боязливо закутывался в свою сермягу и незаметно исчезал. Зато в своей усадьбе он был спокоен, как окружавшая его безмятежная тишь, и делал все, что нужно было делать: косил, поливал, давал корм скотине, а зимой молотил на току хлеб, что-то стругал и пилил или, стуча молотком и топором, чинил забор, подправлял ульи, что-то мастерил в доме. Все это он делал медленно, но не отдыхая ни минуты, погруженный в глубокую задумчивость, словно душа его витала где-то далеко от действительности.
Сегодня с помощью поденщика он целый день складывал в сарай снопы, которые Ян привозил с поля, затем послал поденщика за водой, а сам пошел задать корм лошадям. В первый раз в жизни Ян оставил Гнедка и Каштана на чужое попечение, с лихорадочной поспешностью возвращаясь в поле.
Выйдя из конюшни, Анзельм как вкопанный остановился перед воротами и рукой прикрыл от солнца глаза. Желтый Муцик с лисьей мордой метался как угорелый, боязливо отступая перед большой черной собакой, которая сопровождала двоих людей. Одного Анзельм узнал сразу. Это был Михал, фанфарон и первый во всей околице щеголь в канифасовом костюме канареечного цвета; он шел сюда, вероятно, в надежде повидать Антольку, за которой явно ухаживал с прошлой зимы. Но другой… этого другого Анзельм узнал только за десять шагов. Он даже не узнал, а скорее догадался и, запахивая сермягу, невольно попятился назад. В глазах его блеснуло беспокойство, тонкие бледные губы под седеющими усами сложились в ироническую улыбку.
— Корчннский, — шепнул он, — молодой Корчинский… зачем, что ему нужно?
Но, тем не менее, как и при встрече с Юстиной, он медленно пошел вперед, вежливо приподнимая шапку. Казалось, что, несмотря на неприятность, которую доставляло ему всякое общение с людьми — с теми людьми в особенности, — он считал своей обязанностью быть с ними как можно более любезным. Витольд поспешно протянул ему руку. А тот еле прикоснулся к ней пальцами и, глядя куда-то вдаль, проговорил:
— Не ожидал и очень польщен той честью, которую вы оказываете мне сво… своим посещением.
— Видишь, Витольд, — покручивая ус, довольным голосом заговорил парень в канареечного цвета одежде, — ведь я говорил тебе, что нам будут очень рады? Он вас боится, пан Анзельм. «Хотелось бы пойти, — говорит, — да боюсь». А я вот привел его, познакомил — и конец. А где же это панна Антонина?
И он побежал к дому, откуда вылетали звуки смеющихся голосов и стук ручной мельницы.
В небольших темных сенях Стажинская быстро повертывала жернов и повторяла:
— Вот так, паненка милая, надо вертеть себе и вертеть…
Седеющие волосы выбивались из-под белого чепца и падали на ее разгоревшееся потное лицо, но и целый день работы, казалось, нисколько не утомил ее, не лишил обычной живости.
— Ой, трудно! — невольно вырвалось у Юстины, когда каменный жернов застучал под ее рукой.
Высокий плечистый мужчина в белой рубахе смеялся тихим сердечным смехом.
— И так у вас ручки утомились… Отдохнуть им нужно… Непривычны они к такой работе…
В открытую дверь виднелась внутренность обширной кухни. Посредине комнаты сидела целая семья кроликов — штук восемь, десять — и вовсе не пугалась близкого соседства людей. В этом огромном клубке длинных ушей и белой, черной и серой шерсти блестело пар десять глаз, словно черные бусины, вделанные в коралловую оправу. У плиты, прикрытой огромным колпаком, стояла Антолька, вся озаренная розовым светом горящих дров. Яркие блики ложились на ее гибкий стан, на тонкие черты свежего личика и на косу с вплетенными в нее уже увядшими цветами. Она чуть было не выронила из рук горшок с водой, когда Михал за ее спиной закуковал:
— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!
— О, Господи! — испугалась Антолька и сердито надула губы, хотя глаза ее весело смеялись, — видно, вы вовсе не уморились, коли пришли сюда с глупостями?
— Я-то не уморился? Ой-ой-ой, как устал! Если вы не позволите мне сесть, то я, кажется, так и упаду к вашим ножкам.
— Что ж, садитесь… — улыбнулась девушка. — Домой бы вам пора… или, может быть, вы никогда не ужинаете?
— Бедный я человек, сирота… и ужин мне приготовить некому.
— А ваша тетка?
— Ну, что за вкус в теткином ужине? А я-то шел сюда в надежде, что вы пригласите меня отведать кушанья, которое стряпали собственными ручками. Неужели мне суждено весь век утешаться одной лишь надеждой?
— Хотите оставаться, так оставайтесь, — с плутовской улыбкой ответила Антолька.
Он смело и вместе с тем нежно посмотрел на нее своими серыми глазами.
— А если б я был кошкой, вы бы меня лучше принимали; я знаю, вы любите кошек. Ну, нечего делать, обращусь в кошку.
И Михал замяукал, как настоящий кот. Антолька, еле удерживаясь от смеха, закусила губы и уставилась глазами в землю.
— Так у вас и для котика ласкового словечка не найдется? Ну что ж, тогда я сяду на дерево и обращусь в плачущего филина!
Он сел на скамью, стоявшую подле печки, низко опустил голову, скрестил на груди руки, вытянул ноги и, смеясь, испустил жалобный вопль, действительно чрезвычайно похожий на крик филина. Это уже было чересчур; такого испытания серьезность Антольки не выдержала. Девушка расхохоталась так, что даже присела на пол возле печки.
— Ха-ха-ха-ха! — звонким, неудержимым шестнадцатилетним смехом заливалась Антолька.
— Пуха! Пуха! Пуха! — все жалобней и отчаянней вторил ее смеху крик филина.
В саду, еще залитом лучами заходящего солнца, Анзельм показывал гостю плоды своих рук. Витольд внимательно рассматривал молодые фруктовые деревца, время от времени вставляя свои замечания. Здесь ветви были обрезаны как следует, а там чересчур много оставлено побегов; вот с этой сливы следовало бы оборвать почки, а то они обессиливают дерево. Анзельм внимательно слушал, не спуская своих задумчивых глаз с лица Витольда.
Это оживленное, нервное лицо с отпечатком усталости на бледном лбу отличалось удивительным свойством: какие бы мысли ни наполняли голову юноши, оно все озарялось ими, словно заревом бушевавшего внутри пожара.
— Вы теперь учитесь всему этому, — заговорил Анзельм, — и, как видно, учитесь хорошо, а я насадил этот садик без всякой науки, да и посоветоваться мне не с кем было. Теперь я сам вижу, что наделал много ошибок, вижу, вижу… Наука просвещает разум человека…
Он говорил рассеянно, занятый, очевидно, какой-то посторонней мыслью, а его глубокий проницательный взгляд все пристальней устремлялся на лицо юноши. Вдруг он подпер щеку рукой и прошептал:
— И уж как вы похожи на своего дядю, пана Анджея! Господи, как похожи! И лоб, и глаза, и голос — все, все… словно пан Анджей из могилы воскрес…
Взгляд его невольно устремился в сторону занеманского бора и затем вновь упал на лицо Витольда.
— Только не дай вам Бог такой су… судьбы!
Он заикнулся, потому что в глубине души не был согласен с собой, затем поднял понурую голову, поправил шапку и медленно выпрямился.
— Нет, — прибавил он с мгновенно вспыхнувшими глазами, — не то я сказал! Дай Бог каждому доброму человеку так жить и так умереть, хотя и в молодых летах!
Витольд сердечно и вместе с тем бережно сжал его руку в своих руках.
— Спасибо вам, в особенности за второе пожелание, — проговорил он взволнованным голосом. — Жить без чувств и высших стремлений я не хочу и предпочел бы умереть рано с великим огнем в груди, нежели камнем или мутной водицей прожить целый век.
Анзельм сначала было отступил и запахнулся в сермягу. Он даже не пожал руки Витольда, но слушал внимательно, стараясь не пропустить ни одного его слова, и тихо вымолвил:
— Не надеялся я… не надеялся уже на своем веку слышать такие речи… Господи, разве убитые могут оживать?
— Нет, — воспламенился Витольд, — они уснули навеки, но их убеждения и мысли не перестанут носиться в воздухе, пока не вселятся снова в людей живых, молодых, сильных, любящих народ и землю!
— Аминь! — взволнованным голосом закончил Анзельм.
— Может быть, — вновь начал Витольд, — когда-нибудь, по окончании ученья, я приеду в Корчин и буду просить вас помочь мне во многом.
— Меня? — удивился Анзельм и отступил на шаг назад. — Куда мне! — уже в спокойном раздумье продолжал он. — Я никому не могу оказать помощи. Лета унесли мою силу, а прошедшего возвратить никто не может… А это правда — когда вы поселитесь в Корчине, вам трудно будет, очень трудно… осуществить свои добрые мысли. Мне, в моем затишье, по временам сдается, что какие-то огромные глыбы льда загромоздили весь свет, и оттого повсюду стало так холодно. Небо все заволоклось тучами, а мы среди этой непогоды катимся в разные стороны, как горсть рассыпанного гороха, гнием поодиночке… Когда-то у людей были другие мысли и другие намерения, но всякому времени своя пора; все тленно и скоропреходяще, все, как струя в реке, пробегает, как лист на дереве, желтеет и гибнет.
— Вы очень печально смотрите на жизнь, и, кажется, изверились во всем добром, — перебил Витольд, с горячим интересом глядя своему собеседнику в лицо.
По губам Анзельма пробежала задумчивая улыбка.
— Опечалился я однажды, да так и остался печальным на всю жизнь. Но извериться в добром… нет, я не изверился! Видал я, как старые деревья, отжив свой век, падают, но около них вырастают молодые побеги и в свою очередь обращаются в сильные деревья. Вот и вы — такой же молодой побег, и если вам нужна будет помощь, то не от меня ждите ее, а хотя бы от моего Яна. Он тоже отпрыск на могиле старого дуба.
Он оживился и начал говорить скорее:
— А я стороной кое-что слыхал… Говорят, вы не брезгаете нашими, толкуете с ними, советы им даете. Вон вчера Валентий пришел к нам и говорит, что вы уговаривали наших сложиться и вырыть в околице четыре колодца. А Михал рассказывал, что вы советуете построить общественную мельницу, чтобы не молоть на ручных, и разные другие хорошие советы даете. Что ж?.. Меня только одно удивляло, откуда все это взялось у сына пана Бенедикта Корчинского? Ведь он почти не смотрит на нас, словно душа у него одного только есть, а мы просто какие-то чурбаны бездушные.
— Не говорите этого! О, никогда не говорите мне этого! — порывисто закричал Витольд и вспыхнул до корней волос.
— Я сам понимаю, что чересчур смело говорил об отце при сыне и прошу прощения, — беспокойно сказал Анзельм и запахнул полы сермяги.
— Нет, нет, не то! Вы не были чересчур смелы, только видите, я моего отца… мне отец… ну, не будем говорить о нем, лучше я расскажу вам свои мысли: чего бы я желал для вас, и что вам необходимо.
Они прохаживались между деревьями, освещенными косыми лучами заходящего солнца. Витольд говорил необыкновенно быстро, горячо, жестикулировал, пускался в подробные объяснения. Анзельм сгорбился, внимательно слушал, время от времени вставляя какой-нибудь вопрос или замечание. Раза два он заглянул в лицо своему собеседнику и тихо прошептал:
— Как похож на дядю! Господи, точно вылитый!
И за разговором изможденное лицо его все более и более озарялось радостью, к которой примешивалась тихая грусть. Глаза его все чаще обращались в сторону занеманского бора, а длинные белые пальцы сплетались все крепче и крепче.
На длинной скамейке, под огромной веткой сапежанки, за стеной высоких мальв и ночных красавиц сидели двое молодых людей и о чем-то тихо разговаривали. Почему тихо — они и сами не знали, — беседа их шла о самых обыкновенных предметах. Мужчина держал в руках букет полевых цветов и трав и поодиночке подавал их женщине.
— Посмотрите, пани, как васильки посерели, а какие были прежде голубые, красивые! Почти так же и ясное лето стареет вместе с ними… Вот отцветший одуванчик, он теперь словно комочек пуха, а на солнце кажется сделанным из самого тонкого стекла. Жаль дунуть на него — разлетится во все стороны. Может быть, и счастье человека — такое же, как этот комочек пуха. Сегодня держится, а завтра подует сердитый ветер и далеко отгонит все то, что человеку было милее жизни. Как вы думаете, пани, человеческое счастье всегда ли бывает так непрочно?
— Не знаю, — ответила Юстина, — я иногда думаю о таком счастье, которого никакие ветры не разнесут.
— Так вы думаете, что можно работать без отдыха, испытывать разные лишения и все-таки быть счастливыми?
— А Ян и Цецилия? — полусерьезно, полушутливо спросила Юстина.
Наступила минута молчания.
— Вот этот стебель с таким красивым султанчиком — тимофеева трава, этот розовый цветок — заячий лен, а эти желтые — колокольчики…
Из глубины дома, из кухни, где Антолька готовила ужин, доносился громкий крик индюка, сопровождаемый серебристым смехом девушки.
— Ха-ха-ха-ха-ха! — нескончаемой гаммой смеялась Антолька.
— Болту-болту-болту! — вторил ее смеху Михал, изумительно подражая крику индюка.
— Михал вот уже целый год ухаживает за Антолькой и хочет на ней жениться. Может быть, они и поженятся, только не сейчас, потому что ни я, ни дядя не позволили ей выходить замуж шестнадцати лет. Если он вправду любит ее, то пусть подождет года два-три, пусть девочка ума-разума наберется. Другой бы закручинился от этой отсрочки, а он нет. Всегда весел, всегда в голове разные шутки да дурачества. Совсем не так, как я: хоть от природы и я человек не унылый, но если мне что-нибудь не удастся, то хоть в могилу ложись…
В кухне весело и звонко засвистела иволга, и словно в ответ ей в саду Фабиана кто-то тоже засвистел на мотив песни:
А кто хочет вольно жить,
В войско пусть идет служить!
— Ну да… а вот эта травка… я приложу ее к вашей ручке, и она пристанет так, что и оторвать ее будет трудно. Поэтому ее и называют липучкой.
Осторожно, с улыбкой он положил на руку Юстине зеленую травку, которая действительно тотчас прильнула к телу своими незаметными присосками.
— А вы вправду поедете с нами завтра на могилу? Он нагнулся к ней и робко заглянул ей в лицо.
— Оно, пожалуй, и нехорошо, что вы до сих пор ее не навестили.
Смелость этого упрека как-то странно противоречила его робкому взгляду.
— Так поедете?
— Непременно.
— А если дядя останется дома?
Она спокойно и доверчиво посмотрела на него и ответила:
— Тогда я поеду с вами.
Около зеленой травки на руке Юстины виднелся рубец от пореза серпом. Ян, не спуская глаз с красноватой линии пореза, тихо заговорил:
— Я уж сегодня по лицу старика вижу, что завтра на него нападет хандра. А тогда он никуда не выходит, не ест, не пьет, не говорит ни с кем. Так иногда бывает день, а то и два, и три дня. В такое время мы с Антолькой ходим на цыпочках, говорим тихо, точно в доме покойник лежит… Бог его знает, что у него за болезнь!
В это время Анзельм несвойственным ему поспешным шагом приблизился к одному из открытых окон.
— Я вот сейчас покажу эти книжки, — сказал он идущему за ним Витольду, — сейчас покажу.
Узкая скамейка вовсе не преграждала доступа к окну; присев на ней и заглянув внутрь, Витольд одним взглядом окинул несколько необычную комнату. Это была так называемая боковуша, прозванная так потому, что сени отделяли ее от просторной светлицы. Комнатка эта была маленькая, длинная, с низким бревенчатым потолком и неровными, скупо выбеленными стенами. Деревянная койка с тюфяком, набитым сеном, с подушкой и домотканым одеялом, простой некрашеный стол у окна, зеленый сундук, по всей вероятности, с одеждой и один старый стул с деревянной спинкой — вот и все. Над койкой висели три большие картины: вверху, почти под потолком, образ Остробрамской Пресвятой Девы в раме, оклеенной золоченой, еще блестевшей бумагой; ниже, почти над самой постелью, две серые, в деревянных рамках, картины, изображавшие рыцарей верхом на конях. За образ была заткнута освященная пальмовая ветка; над серыми картинами висел на гвоздике маленький терновый венец. У окна на столе стоял небольшой кувшин с водой, а подле него стакан, опрокинутый кверху дном.
Дальше, у самой стены, за лампой с высоким колпаком лежало несколько книжек в истрепанных обложках. За этими-то книжками Анзельм протянул руку и, подавая их Витольду одну за другой, медленно читал их заглавия:
— Псалмы Кохановского… Обратите внимание на надпись сбоку.
— Анджей Корчинский, — громко прочитал Витольд.
— «Пан Тадеуш»… Посмотрите, что написано…
— Анджей Корчинский.
— «Северные сады»… Посмотрите…
Он прочитал несколько заглавий, указывая бледным пальцем на надписи. Только одна надпись была длиннее других. Она заключалась в четырех словах: «Анджей Корчинский Ежи Богатыровичу».
— Отцу Янека — его отцу, — многозначительно кивнул Анзельм в сторону племянника и снова положил книжки на стол.
— Все это от него… только у нас и свету, что он оставил. И то хорошо, и за то слава Богу, потому что одни померли, другие поглупели и все позабыли, но есть еще и такие, что не с уважением и благодарностью, а со смехом да с издевками о нем вспоминают. Из праха земного сотворены мы и только и заботимся что об этом прахе, то есть о своем теле. Но тот, кто хоть раз испытал душевную радость, тот навеки сохранит благодарность к пану Анджею и тоску по его кончине. Он здесь сеял, он просвещал, он поддерживал в сердцах людей тот огонь, о котором вы сейчас говорили, он за него и молодую свою голову сложил… Упокой его в селениях праведных, Боже милосердый! Аминь!
Анзельм склонил голову на руки, и на его раскрасневшиеся щеки скатились две крупных слезы. Витольд, облокотившись на подоконник, впал в глубокую грустную задумчивость. Странно было видеть, как быстро менялось лицо юноши сообразно состоянию его духа. Час тому назад веселый, шаловливый, как ребенок, потом весь охваченный энтузиазмом, теперь он казался постаревшим, точно перенес десятки лет страданий, глубоко окунулся в море человеческих скорбей и несчастий. Да, он окунулся в них, среди них вырос, они проникли ему в кровь, населили его душу, и теперь он, почти еще мальчик, стоял с нахмуренным лбом и печальным взглядом человека, всматривающегося в темную бездонную пропасть. Долго у него это продолжаться не могло, и он сказал, вновь заглянув в комнату Анзельма:
— У вас тут, как в монашеской келье.
Анзельм тоже преодолел свое волнение и со спокойной улыбкой ответил:
— Да. Я свою комнату иначе и не называю, как кельей. В одной песне есть такие слова… Я певал эту песню когда-то давно, когда еще на весь мир сияло Божье солнце:
Как богат твой дом,
Как богат твой дом,
Земли — вволю.
Мне бы быть ксендзом,
Мне бы быть ксендзом
Век в костеле.