Когда я снова стану маленьким (8)
После занятий сторож говорит:
— Ну, забирайте своего пса, и в другой раз мне сюда собак не водить, некогда мне! А не то отправлю вас в учительскую вместе с собакой.
Мы вышли: я, Манек и Бончкевич. И Пятнашка — пусть его остается Пятнашкой!
И как же он обрадовался, когда его выпустили на свободу. Как все живое тянется к свободе! И человек, и голубь, и собака.
Советуемся втроем, что делать дальше. Бончкевич согласился взять его до завтра, а я тем временем дома разрешение выпрошу.
Но когда Бончкевич взял у меня Пятнашку, я на него вроде как бы обиделся.
Ведь Пятнашка мой. Ведь это я грел его под пальто. Он меня первого лизнул. Я его нашел и принес в школу и все время о нем думал. А Бончкевич только дал десять грошей, и все.
Ну разве это справедливо, что одним родители все позволяют, а другим нет? Каждый больше всего своих родителей и свой дом любит. Но ведь обидно, когда знаешь, что другому отец позволяет то, что запрещают тебе.
Почему Бончкевич берет себе Пятнашку, и все тут, а я должен еще разрешения спрашивать, и, наверное, ничего из этого не выйдет?
Когда знаешь, что у родителей нет денег, их еще больше любишь, потому что становится их жалко. Кто станет сердиться на отца за то, что у него нет работы, или за то, что он мало зарабатывает? Другое дело, если он тратит деньги на ненужные вещи, а на ребенка скупится, думает только о себе, а ребенку жалеет. Вот отец Манека — почему он тратит деньги на водку да еще скандалы устраивает?
Мне жаль Манека и жаль отдавать белого Пятнашку. Столько пришлось из-за него вытерпеть, а теперь он достается другому.
— Можешь мне эти десять грошей не отдавать, — говорит Бончкевич.
Я рассердился.
— Обойдусь без твоих одолжений! Я еще, может, завтра тебе отдам.
— Раз ты так злишься, не отдавай!
— Поди сюда, собачонка, попрощаемся, — говорю я.
А Пятнашка вырывается, не понимает, что мы расстаемся. Потом уперся мне лапками в грудь и хвостиком весело виляет, и смотрит прямо в глаза.
У меня даже слезы на глаза навернулись.
А он лизнул меня в губы — прощения просит.
И я прижал его к себе в последний раз.
Наконец Манек потянул меня за карман:
— Ладно уж, иди!
Мы пошли. Я даже не оглянулся.
Манек всю дорогу говорил о голубях, кроликах, сороках, ежах. Мне почти что и слова вставить не дал. И дорога домой прошла незаметно. На часах время как будто всегда движется одинаково, но в человеке словно есть какие-то другие часы, и время на них то летит незаметно, то тянется так, что, кажется, и конца этому не будет. Иной раз не успеешь прийти в школу, как уже звонок, и пора домой. А иной раз ждешь-ждешь, пока вся эта канитель кончится, и выходишь из школы, как из тюрьмы, даже радоваться нет сил.
Прощаюсь я с Манеком, и, словно меня кто за язык дернул, спрашиваю:
— Что, твой старик опять вчера нахлестался?
Манек покраснел и говорит:
— Ты думаешь, мой отец каждый день пьет?
И отошел, так что я уже ничего больше не успел сказать. Ну, зачем это я? Вот так скажешь что-нибудь, не подумав, а потом уже не поправить.
«Слово — не воробей, вылетит — не поймаешь».
Очень мудрая пословица. Я ее от отца узнал, только тогда она мне не понравилась. Потому что я сказал правду, а все как закричат на меня, будто это невесть какая ложь. Никто, мол, тебя не спрашивал, и нечего было говорить. Но ведь утаить правду — это все равно что солгать!
Много в жизни всякой фальши. Когда я был взрослым, я к этому привык, и меня уже это не волновало. Фальшь, так фальшь — ничего не поделаешь, а жить надо. Теперь я думаю иначе; мне снова больно, если человек не говорит человеку того, что думает на самом деле, а притворяется.
Потому что ложь еще может быть такая себе — ни плохая, ни хорошая. А вот лицемерный человек — это уж, пожалуй, хуже всего. Думает одно, а говорит другое, в глаза так, а за глаза эдак. Уж по мне лучше хвастун, врун, чем лицемер. Лицемера труднее всего распознать. Вруну скажешь: «Врешь!» Или: «Не хвастай!» И дело с концом.
А лицемер кажется таким хорошим и милым, его трудно вывести на чистую воду.
Ну, чего я добился? Причинил Манеку неприятность. Обидел его.
Вхожу в ворота, а на ступеньке сидит та самая кошка, которую я вчера напугал. Мне стало ее жалко, и я хотел ее погладить, а она наутек. Помнит. А что, если Бог меня за эту кошку накажет, и Пятнашку не позволят взять домой?
— Ну, что у тебя сегодня было в школе? — спрашивает мама. Ласково так спросила. Может быть, чувствует, что несправедливо вчера на меня накричала?
Я говорю:
— Да ничего такого.
Мама спрашивает:
— А в углу не стоял?
И тут только я вспомнил, что стоял за партой.
И говорю:
— За партой стоял.
— А говоришь, ничего не было!
— Я просто забыл.
Беру нож и начинаю вместе с мамой чистить картошку. Мама спрашивает:
— За что?
Я говорю:
— Я не слушал.
— Почему же ты не слушал?
— Да так, задумался.
— О чем же?
Я чищу картошку, словно очень занят, и не отвечаю.
— Это нехорошо, что ты забыл. Хорошему мальчику стыдно стоять за партой, и он постарался бы больше так не делать. Ведь учительница тебя наказывает в назидание, чтобы ты свою вину лучше понял. А раз ты забыл — значит, и наказание тебе впрок не пойдет. Надо помнить, за что тебя наказывают.
Я смотрю на маму и думаю: «Бедная добрая мама, ничего-то она не понимает».
А потом еще подумал: «Бедная и старая».
Потому что когда мама нагнулась, я заметил у нее седые волосы и морщинки. Может быть, она еще и не старая, да жизнь у нее тяжелая.
«Хорошо, — думаю я, — что у меня опять есть мать. Хлопот с родителями не оберешься, но все же без них ребенку хуже. Плохо без родителей, очень грустно и плохо».
— А может, ты еще чего-нибудь натворил?
Я говорю:
— Нет, ничего.
— А ты не врешь?
— Зачем мне врать? Если бы я не хотел, так и про это не рассказал бы.
Мама говорит:
— Это верно.
И мы молчим. Но так, будто продолжаем разговаривать. Потому что у меня на уме мой Пятнашка, а мама знает, что я чего-то не договариваю, что-то скрываю.
Мы, дети, любим беседовать со взрослыми. Они больше нас знают. Вот если бы только они были с нами поласковей. Нельзя же все время ворчать, сердиться, ругаться, кричать.
Если бы мама спросила не сегодня, а когда-нибудь в другой раз: «А ты не врешь?» — я бы, наверное, разозлился, хотя, может быть, и ответил бы точно так же, теми же словами.
Взрослые не хотят понять, что ребенок на ласку отвечает лаской, а гнев в нем сразу рождает отпор.
«Да, я такой и другим уже не буду!»
А ведь каждому, даже самому плохому из нас хочется стать лучше. Мы упорствуем, боремся с собой, принимаем решения, стараемся изо всех сил, а если нам что не удастся, вы сразу: «Опять ты за старое!» Человеку уже казалось, что все хорошо, что он горы свернул, а тут снова все начинай с самого начала. Такое зло берет, так больно, что всякая охота пропадает стараться стать лучше. Вот почему у нас бывают такие неудачные дни и плохие недели. Как не повезло в чем-нибудь одном, так сразу и в другом, и в третьем — все из рук валится.
А хуже всего, что ведь не повезло, а вы подозреваете злой умысел. Иногда прослушаешь что-нибудь или ослышишься, не поймешь или поймешь неверно. А вы думаете, что это нарочно.
Иногда хочется что-нибудь хорошее сделать, какой-нибудь сюрприз, а выходит плохо, потому что нет еще опыта, и вот напортил, принес убыток…
Трудно жить тому, кто принимает все близко к сердцу. Я начал убирать в комнате. Горшки с цветами с окна поснимал и пыль вытер. А потом стал везде пыль стирать. Мама удивляется. Так мы с мамой как бы попросили друг у друга прощения за вчерашнее. Потому что, кто знает, может быть, я и сам немного виноват?.. Не надо было к обеду опаздывать.
— Иди, побегай, — говорит мама. — Что дома сидеть?
— Давай я схожу в очаг за Иренкой.
— Ну, сходи.
Я пошел, а почему — и сам не знаю. Наверное, из-за Пятнашки. Потому что понял, что о маленьких детях тоже надо заботиться. Плохой я брат. Вот собаку мне жалко, а родную сестру я иногда просто не выношу.
Конечно, такой маленький ребенок всегда мешает, ему скучно, вот он и пристает.
Сделал я себе ветряную мельницу. Полдня промучился.
— Дай.
Начинает вырывать.
— Уйди, а то получишь!
— Дай, дай!
А мама что?
— Отдай, сделаешь себе другую.
Может быть, сделаю, а может, и нет. И потом, пусть она попросит, а не вырывает из рук.
— Маааамаааа!
Я едва сдерживаюсь, так я зол. А ей даже хочется, чтобы я ее ударил, потому что тогда уж она наверняка побежит жаловаться. И вот скандал:
— Ну и брат! Такой большой парень!
Когда выгодно — я маленький, когда невыгодно — большой.
И уже я не только за себя отвечаю, но и за нее.
«Ты ее научил!», «Ты ей показал!», «От тебя слышала!», «Твой пример!», «Надень пальто, а то и она захочет без пальто!», «Пива и колбасы не получишь, а то и она захочет!», «Иди спать, она одна не пойдет!»
И так тебе опротивеет эта девчонка, что уж не хочешь иметь с ней никакого дела. Но нет: ты должен с нею играть.
Есть игры, где малыши могут пригодиться. Им тоже найдется дело. Но пусть слушаются и не портят игры: ведь они не могут всего того, что можем мы.
Ей говоришь: «Сядь сюда, будешь делать то-то и то-то», — а она не хочет. Хочет бегать. А ведь мне отвечать, если она упадет и набьет себе шишку или платье порвет.
Иду я по улице и думаю. Вдруг вижу: мой Пятнашка бежит. Я даже остановился. Нет, это мне показалось. Даже и не очень похож… Теперь я опять думаю о Пятнашке…
«Может, не забирать его? Может, ему там лучше? А вдруг мама позволит, а потом рассердится? Ведь если бы мама с папой хотели, то и без меня завели бы собаку. Подожду, пожалуй, несколько дней. Что скажет Бончкевич, как там Пятнашка себя ведет? Ведь напачкал же он тогда у сторожа. Правда, он там взаперти сидел».
Я теперь и сам не знаю, хочу ли я взять Пятнашку, чтобы мне веселей было, или уж пусть остается, если ему там хорошо, — надо ведь обеспечить Пятнашке будущее. Я спас ему жизнь и место ему нашел. А мне, может быть, заняться теперь Иреной?
Прихожу в очаг, а там малыши хоровод водят. Держатся за руки, ходят по кругу и поют.
Воспитательница говорит:
— Чего стоишь, поиграй с нами!
И протянула руку. Я и встал в круг.
В другое время я, наверное, постеснялся бы и не захотел играть с маленькими, но сейчас меня никто не видит. Я стал играть. Сперва только шутил, чтобы больше смеху было. То присяду на корточки — я, мол, тоже маленький, то захромаю — нога болит. Я хотел посмотреть, рассердится воспитательница или нет. Если рассердится, я могу и уйти. Но воспитательница тоже смеялась. И я стал играть по-настоящему.
Малыши довольны, каждый хочет стоять рядом со мной и держать меня за руку. Ну, не каждый, некоторые стеснялись, потому что еще меня не знали. А Ирена сразу заважничала: вот какой у нее большой брат. И уже начинает командовать:
— Ты встань там, ты здесь.
Думает, что, в случае чего, я за нее заступлюсь. Я велел ей вести себя поскромнее, не то уйду.
Ну вот. Воспитательница хотела написать какое-то письмо и оставила меня с малышами. А они слушаются, потому что воспитательница в соседней комнате.
Только один все время мешал. Я потом им стал рассказывать сказку про кота в сапогах, а этот чертенок нарочно мешает. Это так злит, что сказать невозможно.
Идем мы с Иренкой домой, а тут у меня в боковом кармане что-то звякнуло. И я нашел два гроша. Если бы там нашлось побольше, я оставил бы для Бончкевича, а столько и оставлять не стоит, и я отдал их Иренке. Она тоже, когда у нее есть что-нибудь, со мной делится.
Иногда я возьму, а иногда нет. Потому что, если возьмешь что-нибудь у маленького, сразу говорят: выманил.
Иду я, и мне так приятно вести за руку малышку. Поглядываю, куда ступить, выбираю дорогу. Чувствую себя старшим и сильным. А ручка такая маленькая, гладкая, словно атласная. Пальчики малюсенькие. И даже странно, что вот ведь любишь этого ребенка, а иногда его ненавидишь.
Одну конфетку она сама съела, а другую мне дала. Мне не хотелось, но я съел, а она смотрит на меня и смеется — рада, что угостила.
Иногда приятно и самому что-нибудь дать, а не все только брать да брать у старших. Обидно, когда хочешь сделать подарок взрослому, а он не берет или дает тебе взамен что-нибудь более ценное. Сразу плата. И чувствуешь себя неловко, словно ты какой-нибудь нищий.
Если бы можно было так устроить мир, чтобы все всегда делали друг другу что-нибудь хорошее! Когда мне было грустно, Ирена дала мне стеклышко, теперь я купил ей конфетки, а она мне одну дала. Мы пришли. Входим. А у нас сидит тетя. Тетя говорит:
— Ну, вот и пришли твои телята.
Почему телята, а не люди? Что мы такого сделали, что нас тетка телятами зовет? Телята только у коров бывают. Зачем так грубо?
Я сижу, отвернувшись к стене, и пишу. И как раз в это время слышу рожок: едет пожарная команда…
— Можно?
Я умоляюще смотрю на маму и жду приговора. Не знаю, что бы я сделал, если бы мама не позволила. Как часто взрослые скажут, не подумав: «Нет!» — и сейчас же забудут, и не знают, какой нанесли удар.
Почему «нет»? Ну почему? Потому что боятся, как бы чего не вышло, потому что не хотят беспокоиться, потому что им это не нужно, «совсем ни к чему». Ведь такие пустяки, ничего серьезного — могли бы и разрешить, да не хотят. «Нет!»
А мы знаем, что могло бы быть и «да», что это случайный запрет, что они согласились бы, если бы дали себе хоть чуточку труда подумать, посмотреть нам в глаза, понять, как нам этого хочется.
Я спрашиваю:
— Можно?
И жду. Взрослые никогда и ничего так не ждут. Разве что заключенный: выпустят ли его на свободу?
Я жду, и мне кажется, что если бы мама не позволила, я бы не простил ей этой обиды. Взрослые считают, что мы просим обо всем, что в голову взбредет. И тут же забываем. Конечно, и так бывает, но бывает и совсем иначе. Иногда мы не решаемся о чем-нибудь попросить: знаем, что все равно из этого ничего не выйдет. А как больно, когда отказывают, да еще с насмешкой, со злостью. Лучше уж затаить боль и ни о чем не просить или долго и терпеливо дожидаться, не придут ли взрослые в хорошее расположение духа, не будут ли так довольны нами, что не смогут отказать. Но часто и тут нас ждет неудача. Тогда мы сердимся и на них, и на себя: «Эх, зачем я поторопился, может, в другое время позволили бы!»
Мне кажется, у взрослых какие-то другие глаза. Вот когда меня товарищ о чем-нибудь просит, мне стоит только на него взглянуть, и я уже знаю, что делать: согласиться сразу или поставить условие, расспросить поточнее, отложить на потом. Если я даже и не могу выполнить его просьбу, то все равно никогда не осмелюсь так вот, сразу, ему отказать без всяких объяснений.
А взрослые и не догадываются, почему мы иногда упрямимся, делаем что-нибудь назло.
А бывают взрослые, которые нас сперва будто и не замечают.
Скажут только: «Здравствуй, орел!»
Или: «Вот какой уже большой молодой человек!»
Ведь надо же что-нибудь сказать. И видно, что он иначе не умеет и как будто стесняется. Если он погладит тебя по голове, то осторожно, словно боится, как бы чего не сломать. Это сильные, добрые, деликатные люди. Мы любим слушать, когда они разговаривают с другими взрослыми, рассказывают о каких-нибудь приключениях, о войне. Таких людей мы любим.
Мама позволила мне пойти на пожар. Надо торопиться, а то пожарные проедут, и тогда мне пожара не найти.
— Только сейчас же возвращайся!
Кто знает, что это значит: «Сейчас же возвращайся!»
Никогда не угадаешь, что тебя ожидает.
Вдруг мама еще что-нибудь добавит, или Иренка привяжется. А потому я хвать шапку — и был таков. Скачу через четыре ступеньки. Когда спускаешься таким манером, надо крепко держаться за перила. Бывает, что и занозу всадишь. Но ничего не поделаешь, приходится рисковать.
Один мальчишка сказал мне, где горит. Недалеко. Керосиновая лавка. Говорят, что в подвале бензин. Если вспыхнет, весь дом взлетит на воздух. Полицейские разгоняют народ. Сверкают каски пожарных.
Как красив пожар… И как благородна борьба с огнем…
Я то тут постою, то там, смотрю на пожар, а сам все думаю, что пора домой, — еще только одну минутку постою… Но не остаться до конца невозможно, хоть и знаю, что накажут.
Говорят, сейчас приедет скорая помощь: женщина одна обгорела. Огня уже не видно, только дым…
Пожалуй, я не буду дожидаться скорой помощи. И так не протиснуться…
А тут опять поднимается вверх столб огня. Пожарник подает на второй этаж новый шланг.
«Вот как пустит воду, так и пойду…»
А может быть, дом теперь рухнет?.. Уже даже хочется, чтобы поскорее все кончилось.
Полиция нас отогнала. И опять плохо видно. И я хочу уходить. А тут говорят, что у пожарников что-то испортилось, и приедет новая команда.
Я вижу Фелека, и Бронека, и Гаевского… Поскорее бы погасили. Но никто не отходит, а раз они стоят, одному уходить как-то досадно.
Прибегаю домой, а мама говорит:
— Нечего сказать — сейчас же!
Я жду, может, спросит, где горело. Но мама вышла из комнаты. Снова сажусь за уроки.
Подходит Ирена:
— Где ты был?
Я говорю: «Уйди», — потому что только прочел задачу и не очень-то понимаю, как ее решать. А Ирена стоит. Тогда я говорю:
— Я был там, где горело. Ну, уходи!
— Что горело?
Ведь все равно не поймет. Но я терпеливый. Я говорю:
— Горела керосиновая лавка.
— Почему?
— Потому что у тебя нос сопливый. Пойди утрись!
Она застыдилась и отошла. Мне ее жалко. Зачем я так грубо сказал? Уже второй раз сегодня: утром Манеку, а теперь ей. Я говорю:
— Пойди сюда, расскажу.
А она уже ушла. Наверное, обиделась. И я снова читаю задачу, потому что завтра первый урок арифметика. А Ирена снова здесь:
— Я уже нос вытерла.
Я ничего не отвечаю.
Она стоит и говорит тихо-тихо, будто сама себе:
— У меня теперь чистый нос. И штанишек не видно.
Покорно так, боится, что я рассержусь.
Ну что? Пожалуй, придется ей рассказать. И я рассказываю. Она, конечно, ничего не понимает. Про все спрашивает: «Почему?» Почему вода, почему шланги, почему пожарники, какой бензин, живой ли, большой ли?
Маленькая, не понимает. Я ведь тоже ничего не знал.
— Погоди, я тебе сейчас нарисую.
Нарисовал пожарного в каске, шланг, — все ей объяснил. Если бы не мы, эти малыши ничего бы не знали. Они все узнают от нас. Мы — от старших, а они — от нас. Я не знаю, что еще сказать, и говорю:
— Повтори!
— В лавке загорелась вода. Приехала полиция и разгоняла. И был огонь, и был пожар.
Она думает, что огонь и пожар — это разные вещи.
— Пожар сделался от огня.
И опять у нее под носом мокро, но я уже ничего не говорю. Пускай. Все равно задачи не сделаю. Стал учить вслух стихи, а Ирена слушала.
Вернулась мама, и я пошел во двор на каток: там большую такую площадку ребята ногами раскатали. Я уже умею кружиться и ездить задом наперед. Хочу научиться приседать на одной ноге. Четыре раза упал. Ушибся немного.
Когда я ложился спать, мне было грустно…
Еще тоскливее, чем когда был взрослым.
Тоска и одиночество, и жажда приключений…
Лучше бы родиться в жарких странах, где есть львы, людоеды и финики…
Почему люди всегда живут так скученно? Столько на свете пустого места, а в городе тесно…
Эх, пожить бы среди эскимосов, или с неграми, или с индейцами…
Как красив, должно быть, пожар в степи…
Или хотя бы сад у каждого был перед домом! Посадили бы цветы на клумбах, поливали бы…
И опять я думаю о Пятнашке.
Что я скажу Бончкевичу?
Потому что мне уже даже и расхотелось щенка брать. Возня с ним. Еще разозлюсь на него и побью. И станет жалко. И дворник его отовсюду будет гонять, и ребята во дворе. Слишком большая ответственность заботиться о живом существе.
Если Бончкевич хочет, пусть оставляет его у себя.