Когда я снова стану маленьким (3)
Отдыхал я недолго: урок кончился. Мне надо идти в учительскую. Но в дверях учительской стоит директор, и я остановился. И учительница рядом стоит. И сторож подходит…
Я уже два раза начинал: «Пожалуйста, господин директор…», — но знаю, что директор не слышит, потому что я говорю тихо. Ужасно неприятно, когда тебе надо что-нибудь сказать, а начать стыдно.
Они разговаривают о каких-то там своих делах, а я даже ничего не слышу. Вдруг директор обращается ко мне:
— Иди в шестой класс и посмотри, там ли глобус. Только быстро, бегом.
И тут только он взглянул на меня и, видно, припомнил, потому что сказал:
— Да смотри не налети на кого-нибудь по дороге!
Прибежал я в шестой класс, а ребята мне кричат:
— Эй, выметайся, чего прилез?
— Глобус у вас?
— Ишь, чего захотел! — И выталкивают. Я спешу, а они еще толкаются. Я вырвался и говорю:
— Директор спрашивает.
А один не расслышал и орет:
— Ты еще здесь? Убирайся, щенок, пока цел!
Я не знаю, что делать. Опять кричу:
— Директор!..
— Что — директор?..
— Спрашивает, глобус у вас?
— Ничего у нас нет, понятно?
Стукнул меня по голове и захлопнул дверь перед носом.
Я возвращаюсь к учительской, а что говорить, не знаю.
— Они сказали, что нет.
К счастью, один ученик как раз несет глобус. И сердится, что опять поломают. Объясниться с директором нет никакой возможности, а откладывать не хочется. И я в отчаянии потянул за рукав учительницу. Не потянул, а слегка только дотронулся и говорю тихонько:
— Госпожа учительница…
А учительница сразу услыхала. Отошла со мной в сторону, нагнулась:
— Ты что?
И тут я сказал совсем тихо:
— Попросите, пожалуйста, директора, чтобы он маму не вызывал.
Так тихо сказал, словно на ухо. Неудобно быть маленьким. Все время надо задирать голову… Все происходит где-то наверху, над тобой. И чувствуешь себя каким-то затерянным, слабым, ничтожным. Может быть, поэтому мы любим стоять около взрослых, когда они сидят, — так мы видим их глаза.
— Почему директор вызывает твою маму?
Мне стыдно сказать. Неприятно рассказывать такую глупость. Я опустил голову, а учительница нагнулась еще ниже.
— Ведь если я не знаю, я и просить не могу. Ты очень набедокурил?
Я говорю:
— Нет.
Но я и сам не знаю, так ли это.
— Ну, расскажи.
Может быть, мы потому неохотно рассказываем о чем-либо взрослым, что они всегда куда-то торопятся. Всегда кажется, что все это их не касается, что они просто так скажут что-нибудь, лишь бы отделаться, отвязаться поскорее. Да и правда, у них свои дела, а у нас — свои. Вот мы и стараемся всегда рассказать покороче, чтобы не забивать им голову. Будто наше дело не такое уж важное, пусть только скажут: да или нет.
— Я бежал по коридору. И налетел на директора.
— И ушиб его?
— Нет, только рукой уперся ему в пузо.
— В живот, — поправила учительница. И улыбнулась.
А через минуту все уже было улажено. Я подумал: «Спасибо», — и пошел в класс. Даже не поклонился. Это, наверное, было невежливо. Да ладно, неважно. Только бы уж опять сесть за парту, только бы поскорее все это кончилось.
А на последнем уроке учитель читал об эскимосах. Зима у них длится полгода, а дома они строят из снега. Такие домики называются «иглу». Можно и огонь внутри разжигать, но должно быть всегда холодно, а то дом растает.
Когда я был взрослым, я уже знал все это об эскимосах и, может быть, даже больше. Но мне как-то было не до них. Я даже ни разу не подумал о том, есть ли они на самом деле. Теперь другое дело. Теперь мне их жалко.
Хотя глаза у меня открыты, и гляжу я на учителя, я вижу бескрайные ледяные поля — только лед да снег. Ни одного кустика, ни одного деревца. Ни сосны, ни травинки. Ничего. Только лед да снег. Потом у них наступает ночь. Ветер, тьма, иногда только северное сияние. И я чувствую этот холод и эту тоску. Бедные эскимосы, холодная у них жизнь! У нас самый бедный, и тот хоть на солнышке может погреться…
Когда учитель читал, так тихо было. Только один раз сзади кто-то зашептал. Учитель даже и не взглянул на него, но мы сразу оглянулись. Если бы и нашелся дурак, которого бы это не занимало, он не осмелился бы помешать. Пусть бы только попробовал!
Притихшие ребята так и впились глазами в учителя, даже моргнуть боятся. Наверное, тоже видят перед собой бескрайные ледяные поля.
Жалко, что география была не перед уроком рисования. Я бы тогда лучше нарисовал. Я нарисовал бы глаза ребят. Правда, когда того ученика наказывали розгами, ребята смотрели по-другому. Сейчас в их глазах мечтательное выражение, а тогда был ужас.
Я вынимаю тетрадку для рисования, разглядываю свой триптих и перестаю слушать.
И вдруг в классе поднялся шум. Что такое? Все кричат, спорят. Я не сразу догадался, о чем читал учитель, когда я не слушал. Он, видно, читал про то, как охотятся на моржей и тюленей.
Все задают вопросы. Один хочет знать одно, другой — другое. Даже с мест повскакивали. Учитель говорит, чтобы все сели, что он из-за крика ничего не слышит и, пока все не успокоятся, отвечать не будет. А ребята не могут успокоиться, потому что каждому хочется знать все подробно.
— А хлеб эскимосы едят? А почему они не поедут туда, где теплее? А нельзя им выстроить кирпичные дома? А кто сильнее: морж или лев? А может эскимос замерзнуть до смерти, если заблудится? А волки там есть? А читать они умеют? А нет ли среди них людоедов? Любят ли они белых? Есть ли у них король? Откуда они берут гвозди для санок?
Один рассказывает, как его дедушка однажды зимой заблудился в поле. Другой — про волков. Каждый кричит, чтобы остальные сидели тихо, потому что он сам хочет сказать или спросить что-нибудь важное.
Если человеку до чего-нибудь нет дела, он может и подождать. А до эскимосов ребятам очень даже есть дело. Ведь они сами минуту назад как бы жили на краю земли, на самом полюсе, и теперь хотят знать, как живут их близкие, знакомые, родственники, которые там остались и которым плохо. Жаждут им помочь.
Когда прежде ссылали в Сибирь политических заключенных, и кто-нибудь оттуда возвращался, то матери, сестры и невесты тоже расспрашивали, какая там жизнь, что они там делают, вернутся ли и когда. Потому что из письма не много можно узнать.
И из книжки не все узнаешь. Учитель должен еще раз сам рассказать все, что ему известно о моржах, о снеге, об оленях, о северном сиянии. А кое-что и повторить. Потому что ребята от волнения не все слышали.
Для учителя это четвертый урок, четвертый час работы в школе, а для класса — вести из далекого края от дорогих людей. И учитель устал, и мы, только по-разному. И вот нарастает раздражение. С него довольно, а мы хотим еще!
Учитель почти рассердился. Грозится, что в наказание никогда больше ничего не станет читать.
Никогда!
На минуту стало тише, хотя никто не поверил. Если бы он сказал «всю неделю», а то — никогда. А какой-то дурак начинает паясничать!
— Э, нет, господин учитель не такой злой! Они дураки, что орут, но ребята хорошие!
Как будто и заступается, но сразу видно, что хочет учителя из себя вывести, чтобы скандал вышел. И учитель раскричался. Всегда один такой найдется. Или ему ни до чего дела нет, и он даже не любит, когда урок интересный, потому что тогда в классе должно быть тихо, — ведь все слушают. Или просто назло будет мешать, потому что ему как раз в это время что-то не понравилось.
Учитель уже смотрит, кого бы выгнать из класса, уже взглянул на часы, потому что хочет, чтобы поскорее все это кончилось. И всем становится неприятно. Даже сам учитель жалеет, что все так получилось, потому что знает, что слушали его хорошо. И он сдерживается, выдавливает из себя улыбку и говорит:
— Ну, ты там, оратор, повтори, о чем я читал.
Начинается обычный урок: учитель спрашивает, а класс ни бе ни ме. И учитель думает, что мы ничего не знаем, просто глупые ребятишки.
Когда я был большим, чем ближе меня что-нибудь касалось, тем легче мне было об этом говорить. А у детей, как видно, иначе. Если тебя что-нибудь очень волнует, то отвечать трудно, хотя бы ты даже и знал. Дети как будто стыдятся, что скажут не так, как чувствуют.
Урок кончился скучно, и только на переменке мы по-настоящему разговорились об эскимосах. Один запомнил одно, другой — другое. И ребята ссорятся:
— Так учитель читал.
— Неправда!
— Ты, может, проворонил, когда читали?
— Сам ты проворонил!
Призывают свидетелей.
— Правда, учитель читал, что окна делают изо льда?
— Правда, ведь тюлень — рыба?
— Ну ладно, спросим учителя!
Наверное, каждый, как и я, задумался в каком-нибудь месте и потом уже не мог догнать. Поэтому каждый помнит что-нибудь свое. И только весь класс вместе знает все.
Теперь ребята будут играть в эскимосов где-нибудь на лестнице или во дворе и расскажут о них тем, кто не был на уроке, и еще от себя добавят, чтобы было веселее.
Домой я возвращался с Манеком.
Улица мне теперь кажется необычайно интересной. Все интересно: и трамваи, и собака, и проходящий мимо солдат, и магазины, и вывески на магазинах. Все новое, незнакомое, словно только что окрашенное. Не то что незнакомое, потому что я ведь знаю, что это трамвай, но мне еще хочется знать, четный у него номер или нечетный.
— Давай отгадывать, какой будет первый трамвай — четный или нечетный, и меньше или больше сотни?
Солдат — значит, надо посмотреть, какие у него нашивки: пехотинец он или артиллерист.
Мастер возится с телефоном, рабочие чинят канализацию. Ну как не остановиться — может, случится что-нибудь интересное.
Обо всем приходят в голову новые мысли.
Мы встретили много собак. А одна облизала нос языком.
— Собакам не нужно носовых платков, они нос языком облизывают.
Я стараюсь дотянуться языком до носа. Манек советует:
— Ты нос пальцем прижми.
Я говорю:
— Пальцем — это не фокус.
А он:
— А ты попробуй.
Мимо проходит женщина и говорит:
— Вот глупые, языки повысовывали.
Нам становится стыдно: мы ведь совсем забыли, что мимо люди идут и смотрят.
Если бы эта женщина знала, о чем мы разговариваем, она бы не удивилась, потому что ведь это была проверка, обязательно ли людям нужны носовые платки, насколько длиннее язык у собаки, и каково человеку без носа. Мы хотели все это испробовать, а тому, кто не слышал нашего разговора, кажется, что мы дураки.
Однажды, когда я был еще взрослым, я спешил на поезд. А тут ветер поднялся и пыль прямо в лицо. Не знаю, чемодан ли держать или шляпу, или лицо заслонять. Я злюсь, спешу, боюсь опоздать, потому что еще билет купить нужно, а перед кассой может быть давка.
А тут ребята задом наперед бегут — трое их было. Хохочут, рады, что ветер их подталкивает. Тоже, видно, что-то проверяли. А один мне прямо под ноги. Я хотел посторониться, а он за чемодан зацепился. Я на него прикрикнул — с ума, мол, он, что ли, сошел, людям мешает. Но ведь и я ему помешал. Кто их там знает, во что они играли, что выдумали! Может быть, он был воздушным шаром или кораблем, а мой чемодан — подводной скалой. Для меня ветер — неприятность, для него — радость!
Когда я был маленьким в первый раз, я любил ходить по улице с закрытыми глазами. Скажу себе: «Пройду десять шагов с закрытыми глазами». А если улица пустая, закрою глаза на двадцать шагов и ни за что раньше не раскрою. Сначала иду быстро, большими шагами, а потом медленнее, осторожнее. Не всегда это удавалось. Один раз я свалился в канаву. Тогда еще в канавах вода текла; это теперь канализация — каналы и трубы в земле. Так вот, я попал в канаву и подвернул ногу, — целую неделю болела. Дома я ничего не сказал, зачем говорить, если все равно не поймут?! Скажут, что по улице надо ходить с открытыми глазами. Каждый это и так знает, но один-то раз можно попробовать. В другой раз я треснулся лбом о фонарь и набил себе шишку; хорошо еще, что в шапке был. Если хоть один шаг пойдет вкривь, то меняется все направление, и тогда уж обязательно или на фонарь налетишь, или на прохожего. Когда на кого-нибудь налетишь, то один только отодвинется и ничего не скажет или пошутит весело, а другой как зверь набросится:
— Ослеп, что ли, не видишь?
И так свирепо посмотрит, словно готов тебя съесть.
Однажды — я тогда был уже большим мальчиком, лет пятнадцать мне было, иду, а две девчушки догоняют одна другую, боком как-то бегут и прямо на меня. Посторониться было уже поздно, я наклонился, расставил руки, — они так боком ко мне и влетели. Глядят испуганно.
У одной глаза голубые, у другой — черные, смеющиеся. Я минутку попридержал их, чтобы не потерять равновесие. Одна крикнула: «Ой!», а другая сказала: «Простите». Я говорю: «Пожалуйста». И девчушки выпорхнули. Отбежали, оглянулись и смеются. А одна налетела на какую-то даму. И та ее так толкнула, что девочка пошатнулась. Грубо так. Ведь нужны же на свете дети — такие, как они есть. Я говорю:
— Манек, давай побежим наперегонки с трамваем, а?
Мы стоим как раз около остановки.
— Ладно. Кто скорей — трамвай или мы? До угла.
— До угла.
Сначала это легко, потому что трамвай идет медленно. Но вот мы уже мчимся по мостовой, рядом с тротуаром, где извозчики ездят. Помешала пролетка. Мы проиграли. Он говорит:
— А я первый!
— Это не фокус, у тебя пальто расстегнуто.
— А тебе кто не велел? Ты тоже мог пальто расстегнуть.
Забыл! Сколько лет не бегал наперегонки с трамваем, утратил навыки.
— Ну ладно, — говорю, — давай еще раз, я тоже расстегнусь.
Но он больше не хочет. Говорит, башмаки рвутся. А мне бы только бежать да бежать. Я рад, что не устаю. Ведь запыхался, и сердце как стучало, а остановился на минутку — и уже отдохнул. От детской усталости не устают.
Говорим о несчастных случаях. Я сказал:
— В мое время машин не было.
Он взглянул с удивлением.
— Как это — не было?
— Ну, не было, — говорю я со злостью: досадно, что у меня так вырвалось.
Остановились у столба с объявлениями. В кино идут «Муки любви».
— Ты хотел бы посмотреть?
Манек поморщился:
— Не знаю. Про любовь все картины скучные. Или целуются, или по комнате ходят. Иногда только кто-нибудь выстрелит. Я больше про сыщиков люблю.
— А ты хотел бы быть сыщиком?
— Еще бы. Гнаться по крышам, через заборы, с браунингом.
Мы читаем цирковую афишу.
— Больше всего я люблю цирк.
Стоим так, болтаем, потом идем дальше.
— А завтра пять уроков.
— Естествознание.
— Хоть бы учительница еще что-нибудь рассказала про тюленей и про белых медведей.
— А ты хотел бы быть белым медведем?
— Еще как!
— Да ведь медведи неуклюжие.
— Ничего не неуклюжие, это только так кажется. Но лучше всего быть орлом. Взлетел бы на самую высокую скалу, выше облаков, и сидел бы там, одинокий и гордый.
Иметь крылья куда приятнее, чем летать на самолете. Известное дело, мотор может сломаться, ангары нужны, бензин, и не везде можно приземлиться. Надо его чистить, потом разбег брать. А крылья, если не летаешь, свернул, и баста.
Если бы у людей были крылья, нужна была бы другая одежда. На рубашке сзади делали бы отверстия, и крылья держали бы под пиджаком. А может быть, сверху…
Идут двое мальчишек и разговаривают. Те самые, которые минуту назад высовывали языки, чтобы облизать нос, те самые, которые только что бегали наперегонки с трамваем. А теперь они рассуждают о крыльях для человечества.
Взрослые думают, что дети умеют только озорничать и болтать глупости. А на самом деле дети предвосхищают отдаленное будущее, обсуждают его, спорят о нем. Взрослые скажут, что у людей никогда не будет крыльев, а я был взрослым и утверждаю, что у людей могут быть крылья.
И вот мы беседуем о том, как приятно было бы летать в школу и из школы. Полечу, а когда устану, пройдусь пешком. То крылья отдыхают, то ноги.
Можно было бы и из окна высовываться, и на крыше посидеть, и в лес полететь на экскурсию. Над городом мы летим парами, а за городом — все в разные стороны. В лесу можно идти куда хочешь, а сбился с пути — взлетел вверх и посмотрел, где место сбора. Не заблудишься.
— Правда, Манек, хорошо бы было?
— Ясно, хорошо.
И глаза у людей натренировались бы. И мы говорим о том, что ведь прилетают же птицы в свои деревни, на свои старые гнезда. Ни атласов, ни компасов у них нет, а ведь находят дорогу, несмотря на моря, горы и реки. Умные птицы, умнее человека. А ведь человек надо всем царствует, все его слушается.
Мы задумались, а тут вдруг проходит мимо какой-то хулиган, большой такой парень, и срывает у меня с головы шапку. В руках у него палка, он ею за козырек и подцепил.
Я подскочил к нему:
— Чего лезешь?
— А что я тебе сделал? — отвечает он изумленно.
— Шапку сорвал.
— Какую еще шапку?
Врет в глаза и нагло смеется.
— Может, ты не срывал?
— Конечно, нет! Смотри, вон у него твоя шапка.
А Манек поднял шапку и ждет, что дальше будет.
— Шапка у него, а сорвал ты!
— Катись ты, сопляк! Больно надо мне твою шапку срывать! Что, у меня другого дела нет?
— Видно, нет! Хулиган! Спокойно пройти не дает.
— Эй, ты, потише с «хулиганом». А то смотри, получишь!
И ткнул меня своей палкой прямо в подбородок. А я — хвать эту палку и сломал.
Он ко мне. Я стою.
— Отдавай мне тросточку или плати.
А сам пригнулся.
Он выше меня, поэтому я чуть подпрыгнул и — раз ему кулаком по лбу. Но шапка у него не свалилась.
И давай Бог ноги. Манек за мной.
Ну и неслись же мы!
«Вот тебе — думаю, — в другой раз не приставай, потому что и маленький может дать сдачи. Нахал!»
Сначала он погнался было за мной, да увидел, что не на такого напал, и отстал.
Мы остановились, смеемся.
Минуту назад я был так зол, что у меня в глазах потемнело. А теперь снова весело. Я счищаю рукавом грязь с фуражки.
А Манек говорит:
— Зачем ты его задирал?
— Кто задирал-то, я или он?
— Да, но ведь он больше тебя.
— Больше, так, значит, пускай над людьми издевается?
— А если он завтра тебя узнает и отколотит?
— Не узнает. Почему это он меня узнает?
Но Манек прав. Теперь я должен остерегаться.
Ну слыханное ли это дело, чтобы среди бела дня на людной улице шапки с головы срывали? Если бы у взрослого, так тут бы такое поднялось — толпа, полицейский. Среди детей тоже есть хулиганы, но нас от них никто не защищает, нам никто не помогает, — мы сами должны справляться.
Мы стоим на углу, а расставаться жалко. Ведь мы говорили о чем-то очень важном, только этот тип нам помешал. Хорошая была дорога: игра, разговор, приключение.
Теперь я иду один, медленно, и стараюсь все время ступать на середину каменной плиты. Будто в классы играю. Это было бы легко, если бы не надо было уступать дорогу прохожим, а вот сделать шаг в сторону и не наступить на черту не всегда удается.
Счет до десяти: если ошибусь в одиннадцатый, то проиграл. Один раз не вышло, два раза, три, четыре… Мне еще можно шесть раз, пять… Я боюсь, но такой страх в игре приятен.
Всего восемь раз встал на черту и вхожу в ворота. Только еще кошку пугнул возле магазина. Кошка в ворота — я за ней. Она прыгнула в сторону и смотрит, смешно подняв лапку.